Король и его народ (продолжение)
К дипломатической активности шведов настороженно присматривались в Киеве. Перспектива создания «шведского плацдарма» у границ традиционного союзника Цесарства не давала заснуть цесарю Александру и его канцлеру-другу детства Каролю Радзивиллу «Пане Коханку». Оба они понимали государственный интерес в выходящем на первое место «французском вопросе», но считали предпочтительным сохранять осторожную дистанцию и не допускать иностранной интервенции в дела Франции.
Поэтому в Киеве посланники графа Артуа были приняты поначалу весьма холодно. Их не допустили до личной встречи не только с Александром Собесским, но и с канцлером. Радзивиллом. «Пане коханку» позволял говорить с собой исключительно на светских приёмах и недолго. При этом он отделывался общими фразами о «сочувствии Его Цесарской Милости бедственному положению Королевства Французского», «моральной поддержке истинных слуг французского трона» о «надежде на скорое прекращение терзающей королевство смуты» и прочих ничего не значащих банальностей.
Объяснялось такое «безразличие» польского двора очень просто – цесарь и канцлер не хотели своим вмешательством на стороне, по словам канцлера Радзивилла, «туринских интриганов», ещё более ухудшить положение «законного монарха». В Киеве по-прежнему воспринимали Людовика XVI, как своего потенциального союзника. Поэтому Александр сохранял подчёркнуто тёплые отношения с официальным послом Франции, а также достаточно тесный контакт с тайным эмиссаром короля бароном де Бретейлем. И, разумеется, цесарю не нравилась сама идея вооружённого вмешательства третьих стран во внутрифранцузские дела – он серьёзно опасался, что Австрия и Швеция, при содействии Британии, смогут полностью подчинить Францию своему влиянию. И тогда оказалась бы разрушена сама возможность воссоздания в будущем новой «горизонтальной» коалиции, и создана, в итоге, конфигурация «вся Европа против поляков», чего цесарь, понятно, желал избежать любой ценой.
В результате со стороны всё выглядело так, как будто цесарь и Цесарство сочувственно относятся к происходящим во Франции переменам. Это обнадёживало французскую либеральную буржуазию, хотевшую видеть в Киеве поддержку для «дела свободы». Это было неудивительно – французы издавна знали о «Польше» две вещи: что там есть бескрайние степи с лесами, и что тамошний «император» правит, прислушиваясь к мнению своих подданных. И хотя французские «философы» (то есть, в широком смысле – приверженцы Просвещения) ставили английскую политическую систему выше польской, Цесарство, где «с незапамятных времён» существовал выборный Сейм, тоже было у них на очень хорошем счету.
Реальное же отношение Александра Собесского к французской революции было куда более сложным. Он, понятно, давно привык к сосуществованию и сотрудничеству с выборным парламентом и даже не мыслил о том, что возможно обходиться без него, так что упрямство Людовика, никоим образом не желавшего в какой бы то ни было форме делиться властью с «сословиями», было ему чуждо. Но известия о «бунте 14-го июля» и беспорядках, охвативших Французское Королевство, настроили цесаря против произошедшей там революции. Пожалуй, ключевым моментом в этой перемене послужило постоянно повторявшееся в донесениях из Франции слово «la liberté».
У «польского императора» ещё с детских лет были свои счёты со «свободой», то есть с «золотой вольностью». Для него это означало хаос в стране, проигранные войны, ссылку родных, круглосуточный надзор за ним самим, неуверенность в завтрашнем дне. Одним словом, «золотая вольность» воплощала в глазах цесаря Александра Собесского всё или почти всё зло этого мира. Понятно, что такие же чувства питал к ней и его канцлер – друг детства и герой «Стальной революции» Кароль Радзивилл «Пане коханку», а также его министры, сенаторы и послы на Сейм. Разумеется, в Цесарстве изредка издавались брошюры и памфлеты, утверждавшие, что не всё было так плохо в «золотые времена», но их было мало и не они делали погоду в общественном мнении «польской империи».
В общем, французский посол получал в Киеве заверения о дружественных намерениях «Светлейшего Пана», барон де Бретейль получал настойчивые советы перейти, наконец, к решительным действиям в пользу короля (и золото на этих действий организацию), а люди графа Артуа не получали ничего. Тем временем, пока за границей все судили и рядили, что именно им делать с Францией, события внутри страны развивались лавинообразно.
12 июля 1790 г., в годовщину восстания, положившего начало революции, Учредительное Собрание утвердило «Гражданскую конституцию духовенства», фактически превратившее священников в служащих на содержании государства. Вообще-то светский контроль над духовенством вполне вписывался в «галликанскую традицию», существовавшую и при «старом режиме», но в те времена никто не требовал, чтобы служители культа складывали присягу на верность государству. Ещё раньше, в ноябре 1789 г. «Конституанта» по предложению епископа по фамилии Талейран одобрила конфискацию имущества Церкви и её последующую распродажу в качестве «национальных добр» («biens nationaux»), а в феврале санкционировала роспуск религиозных орденов, имуществу которых также предстояло пойти с молотка. Эта акция имела не только идеологические (большинство депутатов были решительными сторонниками Просвещения), но и вполне «приземлённые» причины — «Конституанта» намеревалась таким образом выплатить часть огромного национального долга.
Этот закон вызвал сильный протест в среде многих священнослужителей: так, большинство епископов отказалось принести требуемую законом присягу. Из регионов, наиболее активно сопротивлявшихся реформе Церкви, следует отметить западные департаменты, где протест вылился в кровавые столкновения между в основном поддержавшим «присягнувших клириков» населением городов и стоявшими за «упрямыми клириками» крестьянами.
Что же касается североамериканских колоний Франции, то там всё прошло мирно – в том смысле, что как население, так и местная администрация полностью проигнорировали положения «Конституции». Церковные службы шли, как обычно, а кюре, обычно использовавшие амвоны в качестве «средств массовой информации», на этот раз просто ничего не сообщили своей пастве о своём новом статусе. Нельзя сказать, конечно, что это был сознательный «заговор молчания» – просто среди франкоамериканских священников было много «христиан во втором поколении» из местных индейцев. И они искренне, даже истово, веря в догматы, которые приняли их отцы (редко деды), просто не могли не только принять, но и даже и осознать суть перемен, которые вводили у себя в значительной степени «лаицизированные» элиты метрополии. Вообще информация о «гражданской конституции» до Нового Света доходила – и публиковалась в газетах Квебека, Монреаля, Монкальма, Сен-Луи, Нового Орлеана, но попросту не воспринималась их читателями, настолько она противоречила всему кругу их понятий и представлений о жизни. Точно так же, к слову, как прошла мимо восприятия франкоамериканцев информация об административной реформе и разделе провинций на департаменты. В Канаде, на Границе, в Луизиане просто никто не приложил положений закона о новом административном делении к себе – и в результате Новая Франция сохранила своё старое деление на три большие автономные провинции.
«Гражданская конституция» вызвала, кроме углубившихся раскола французских граждан, и международные осложнения. Так Папа Римский Пий VI осудил «безбожную» реформу Церкви, а также «Декларацию прав человека и гражданина». Решительно выступил против «склонения служителей Божиих к апостазии» воинственный швед Фредрик-Вальдемар (в отличие от своего религиозно индифферентного дяди он сам был горячим католиком) – и, само собой, удвоил дипломатические усилия по организации интервенции, не побрезговав обратиться за помощью к своему «традиционному врагу», цесарю. Александр по-прежнему занимал выжидательную позицию, но не ответил своему «брату» с севера отказом, обещав «обдумать его важное предложение».
Во Франции тем временем, народ праздновал своё единство во время «праздника федерации» в годовщину падения Бастилии. Казалось, антагонисты, наконец-то примирились. Король присягал на верность нации, а Национальная Гвардия кричала «Да здравствует король!». Но на самом деле Людовик XVI не смирился со своим новым положением, представлявшимся ему «унизительным» и не перестал искать способа освободиться из-под влияния «Конституанты» и «поставить народ на место».
В принципе, по состоянию дел на начало 1791 г. король обладал во Франции властью, лишь немногим меньшей, чем, хотя бы «киевский цесарь» и, несомненно, значительно большей, чем король Великобритании. У него были хорошие шансы взять ситуацию под контроль, опершись на те силы в обществе вообще и в Учредительном Собрании в частности, которых устраивала остановка революции на точке конституционной монархии. Виднейшим их представителем были командующий Национальной Гвардией Лафайет и популярный депутат «Конституанты» граф Мирабо. Национальная Гвардия, состоявшая из представителей умеренной буржуазии, была готова пойти вслед за своим предводителем, если бы тот решил встать на сторону короля, которому был лично предан, а Мирабо прилагал все усилия, чтобы не дать Собранию хоть бы на каплю усомниться в монархических принципах. Но Мирабо скончался в апреле 1791 г., а король, а тем более его супруга, не доверяли Лафайету, считая его «выскочкой» и «предателем». Это решило всё дело, Людовик XVI, не доверяя никому из парижан, решил бежать за границу в Брюссель, во владения своего австрийского шурина Леопольда.
Приготовлениями к побегу занимался на начальном этапе шведский дворянин Аксель Ферзен. Он договаривался с командующим приграничной армией маркизом де Буйе, чтобы тот выделил своих людей для охраны короля, он вёл преписку с королём Фредриком-Вальдемаром, он вербовал помощников для этого дела. Одним из таких помощников оказался депутат Собрания по имени Антуан де Санглье, капитан «Стражей Границы». Если быть точным до конца, то не Ферзен завербовал капитана Санглье, а капитан Санглье нашёл Ферзена. Швед был неосторожен, тем более неосторожна была королева Мария-Антуанетта и, в результате, слухи о грядущем побеге просачивались в среду депутатов «Конституанты». Большинство из них не придавали им значения, но не таков был депутат от Границы. В своё время капитан со смешной фамилией («le sanglier» т.е. «кабан» – сокращение от полного имени его отца, индейца племени чикасо, «могучий кабан» – «le sanglier vigorieux», а дворянскую частицу «де» офицер Стражей заслужил за свои подвиги) участвовал в Войне за Независимость США и там привык к тому, что «дыма без огня не бывает». Он стал задавать вопросы, сопоставлять факты и, в конце концов, услышал фамилию «Ферзен».
Санглье взял на себя подготовку побега на месте, оттеснив пылкого шведа на второй план. Ему удалось убедить королеву сократить количество багажа, заменить свою тяжёлую карету на более лёгкую, наконец, отказаться от своих лакеев, заменив их переодетыми депутатами Новой Франции, имевшими, в отличие от первых, хорошую военную подготовку и готовых умереть за своих короля и королеву.
20 июня 1791 г. коронованные беглецы покинули дворец Тюильри. Согласно выправленным Ферзеном подложным документам, экипаж принадлежал «графине Уманской, подданной цесаря Многих Народов, с детьми и сопровождающими лицами». В качестве «графини» выступила гувернантка королевских детей г-жа де Турзель. Сами королевские дети превратились в «дочерей графини Уманской» (дофина переодели девочкой), королева стала «гувернанткой», а король же – её дворецким. Депутаты-франкоамериканцы заняли места на запятках кареты (сам Санглье играл роль кучера), переодевшись в ливреи выдуманных капитаном Санглье цветов – чтобы во избежание подозрений не напоминать цветов какого бы то ни было конкретного дома.
Вся организационная часть в столице оставалась в ведении Ферзена, лучше знавшего Париж, чем недавно приехавший туда капитан. Дворец «графиня с сопровождающими лицами» покинули на небольшом экипаже, позже пересели в дорожную карету. Через парижскую заставу ла Виллет экипаж проехал без затруднений, поскольку охраны там не было – все ушли праздновать свадьбу одного из своих товарищей. Здесь Ферзен попрощался с августейшими особами, и они двинулись в дальнейший путь под охраной подложных документов и верного капитана Санглье.
Утром в оставленной королевской резиденции один из слуг обнаружил, что короля нет на месте, а на его столе лежит документ, озаглавленный: «Обращение Людовика XVI ко всем французам перед выездом из Парижа» («Déclaration de Louis XVI à tous les Français à sa sortie de Paris»). 16 страниц рукописного текста были полны обвинений по адресу «Конституанты», частью принципиальных, как обвинения в ограничении королевской власти, частью незначительных, как претензии, что во время праздника Федерации он и его семья были размещены в разных местах.
Весть об исчезновении короля быстро распространилась по столице. Учредительное Собрание, стремясь «ограничить последствия» этого события, в своём официальном заявлении заявило, что король «был похищен». Лафайет, как командующий Национальной Гвардией, разослал во все стороны курьеров с приказом немедленно задержать короля, как только он будет обнаружен.
Вечером 21 июня карета «графини Уманской» проехала через городок Сен-Менелу (двести с небольшим километров от Парижа), где Людовик был опознан начальником местной почты по фамилии Друэ, заметившим странное сходство между лицом «дворецкого» и портрета на ассигнате в 50 ливров. Тот немедленно сообщил о своих подозрениях в муниципалитет, где было решено остановить карету далее по дороге. «Далее по дороге» был расположен город Варенн. Именно там карету короля должны были встретить верные ему гусары герцога Шуазеля. Но герцог, ожидавший короля уже несколько дней, поверил, что задержка означает отказ от побега, и увёл своих людей из города.
В результате этой оплошности Шуазеля король встретил в Варенне не своих сторонников, но своих врагов. Последних собрал прибывший туда Друэ, объявивший о своих подозрениях местным властям. Той же ночью в город прибыл адъютант Лафайета Ромёф, который объявил об аресте королевской семьи и его возвращении в Париж. Услышав это и поняв, что всё пропало, капитан Санглье и его люди, до этого момента никем нераспознанные, выхватили спрятанные под ливреями томагавки и бросились на национальных гвардейцев. Неизвестно, чем именно руководствовался Санглье, бросаясь в свою последнюю атаку, то ли он собирался взять в заложники Ромёфа, то ли, воспользовавшись замешательством, вывезти короля на одном из стоявших вокруг экипажей или же верхом. Всё, что осталось в распоряжении последующих исследователей, это сухие факты: четверо депутатов Учредительного Собрания (трое от Границы и один – от Канады) убили пятерых национальных гвардейцев и два десятка попавшихся им на пути горожан, прежде чем были убиты сами. Самого капитана де Санглье убил лично Ромёф, получив, в свою очередь, рану в грудь, оказавшуюся, впрочем, несмертельной.
Особое впечатление на вареннцев произвели томагавки – ранее они никогда не видели такого оружия, как, впрочем, и «индейцев», как таковых. Возмущённая и шокированная гибелью своих сограждан толпа хотела тут же предать смерти «хозяев этих американских дикарей», то есть короля и его семью. От немедленной расправы они спаслись благодаря вмешательству раненого Ромёфа. Его окровавленная повязка оказала, как ни странно, успокаивающее воздействие на толпу, «придав веса» его словам.
Людовик XVI вернулся в Париж под конвоем Национальной Гвардии и был помещён под домашним арестом в Тюильри. Везде господствовало возмущение – даже среди тех депутатов, которые настаивали ранее на версии о «похищении» короля – ведь после распространения слухов об «Обращении перед выездом» их позиция выглядела более чем глупо. Более радикальные клубы, как клуб Кордельеров (от названия монастыря, где он разместился) прямо требовали провозглашения республики.
Парижан крайне возмутили «индейцы». Так стали называть всех вообще франкоамериканцев, а в частности – депутатов от североамериканских колоний. Известия о кровавых деяниях капитана Санглье, дойдя от Варенна до столицы, разрослись, как снежный ком – теперь получалось, что десятки, если не сотни индейцев вырезали чуть ли не половину города. Спасая себя, Людовик XVI заявил, естественно, что он не отдавал «кучеру» приказа нападать на народ, тем более что это была правда. Большинство «Конституанты» было настроено умеренно и стремилось «спустить на тормозах» всё это дело с побегом. Поэтому от оставшихся в Париже депутатов-североамериканцев потребовали публичной декларации, что они не имеют ничего общего с «преступными деяниями их товарищей в Варенне».
И здесь проявилось различие в менталитете «французов» и «индейцев» – последние на могли пойти на «сделку с совестью», осудив своих, хотя бы и мёртвых, товарищей. Вместо «публичного отречения» они (с некоторыми, правда, оговорками) заявили на заседании Собрания, что были в курсе приготовлений депутата де Санглье, что они полностью его поддерживают, что они остались в Париже, чтобы объяснить «забывшим о верности» депутатам правоту короля, и что они по-прежнему считают себя верными слугами «Его Величества» несмотря на все постановления «Конституанты». Для радикальных кордельеров и левых якобинцев они стали «врагами народа» по определению, для умеренных якобинцев и вообще конституционалистов и даже откровенных роялистов, депутаты-«индейцы» стали «пятым колесом в телеге», элементом, возбуждающим ненужные и опасные страсти.
Поэтому на них ополчились все – и справа и слева. Левые – желая покарать «изменников делу Революции», правые – желая отвлечь внимание общественного мнения от своих попыток восстановить власть короля. Да и сами «индейцы», как уже говорилось, не отличались тем, что называется «политическим чутьём и гибкостью». В общем, «индейцы» оказались в политической изоляции – отныне их воспринимали больше, как курьёз, чем как партнёров или конкурентов в политике. Тем не менее, свою службу монархистам они всё-таки сослужили, проголосовав 16 июля за неприкосновенность королевской особы – что избавляло Людовика XVI от угрозы суда за «эпизод в Варенне», но не принесло никаких дивидендов «индейцам», по-прежнему остававшихся вне какой-либо фракции.
Решение 16 июля раскололо французское общество. Ещё более раскололи его события следующего дня, когда Национальная Гвардия, во главе с лично Лафайетом, расстреляла мирную демонстрацию республиканцев на Марсовом Поле. Этот расстрел подорвал позицию Лафайета в общественном мнении, что утешило Марию-Антуанетту, не переносившую «американского героя» на дух.
В ожидании «лучших времён» король лавировал между «конституционалистами» и роялистами. И те и другие сходились на том, что королю должна быть возвращена полнота власти в обмен за согласие с принятой 3 сентября 1791 г. конституцией. Король выразил своё согласие – и 14 сентября сложил присягу на верность новой Конституции, вводившее его положение в «рамки закона». Его согласие не было, однако, искренним – в конфиденциальных депешах для Бретейля он прямо писал, что «не может принять революции и этой абсурдной и уродливой конституции». Он ждал развития событий, которые должны были развернуться в позитивную для него сторону. Доходившие до него сообщения свидетельствовали, что вооружённое вмешательство европейских монархов становится всё ближе и ближе.