Форум «Альтернативная история»
Продвинутый поиск

Снова Корниловско-Лолитная Россия

Ответить
ВЛАДИМИР
Сотрясатель Вселенной I ранга
Цитата

19 Хочу написа..

19
Хочу написать еще несколько слов о г-же Гумберт, покуда пишется (скоро предстоит тяжкая катастрофа). Я всегда отдавал себе отчет в том, что в ее характере есть некоторая доля властности, но я никак не думал, что она может оказаться столь дико ревнивой ко всему, что в моей жизни не относилось к ней. У нее разыгралось ярое, ненасытное любопытство к моему прошлому. Она требовала, чтобы я воскресил всех женщин, которых в жизни любил, дабы заставить меня высмеять их, растоптать их и отречься от них, отступнически и до конца, тем самым уничтожив мое прошлое. Она вынудила у меня отчет о моем браке с Валерией, которая, конечно, была чрезвычайно смешна; но сверх того мне пришлось выдумать, или бессовестно разукрасить длинный ряд любовниц, чтобы Варвара Петровна могла злорадно на них любоваться. В угоду ей мне пришлось ей представить целый иллюстрированный каталог, снабдив этих дам тонкими отличиями. Представляя ей моих дам, я заставлял их улыбаться и покачиваться, и все они — томная блондинка, темпераментная брюнетка, рыжеволосая развратница — были выстроены, как на параде в веселом доме. Чем очевиднее и вульгарнее они у меня получались, тем больше нравился г-же Гумберт мой водевиль.
Никогда в жизни я не делал и не выслушивал такого множества признаний. Искренность и безыскусственность, с которыми она обсуждала то, что называла своей "любовной жизнью", начиная с первых затяжных поцелуев и кончая супружеской вольной борьбой, представляли в моральном смысле резкий контраст моему беспардонному вранью; но в техническом смысле обе серии были однородны, ибо на обе влиял тот же материал (радиомелодрамы, психоанализ, дешевые романчики), из которого я извлекал своих действующих лиц, а она — свой язык и стиль. Меня немало позабавили некоторые необыкновенные половые причуды, свойственные почтенному господину Пожарскому, по словам Варвары Петровны, которая сочла гогот мой неприличным; вообще же говоря, ее раскрытие души оказалось столь же мало интересно, как было бы вскрытие ее тела. Никогда не видал я более здоровой женщины — несмотря на диетические голодовки.
О моей Кате она говорила редко — реже, например, чем о том ребенке мужского пола, светловолосом, со смазанными чертами, фотография которого была единственным украшением нашей суровой спальни. Предаваясь безвкусному мечтанию, она изволила предвидеть, что душа умершего младенца возвратится на землю в образе дитяти, которое она родит в теперешнем своем браке. И хотя я не испытывал особого позыва к тому, чтобы пополнить родословню Гумберта слепком с плода г-на Пожарского (Катю, не без сладкого чувства кровосмешения, я привык считать своим ребенком), мне пришло в голову, что продолжительные роды, с основательным кесаревым сечением и разными другими осложнениями, в укромном родильном приюте, этак будущей весной, дадут мне возможность побыть наедине с моей Катей несколько недель сряду — и закармливать размаянную нимфетку снотворными порошками.
Ах, как она ненавидела дочь! Особенно злостным мне казалось то, что она совершенно зря, но с громадным прилежанием, ответила на дурацкие вопросы в имевшейся у нее книге. Этот вздор был растянут на несколько лет: мамаше полагалось делать нечто вроде инвентаря по прохождении каждогo года в жизни ребенка. В день двенадцатой годовщины рождения Кати, 1-го января 1947 года, Варвара Петровна Пожарская, до замужества Буняковская, подчеркнула следующие эпитеты, десять из сорока, (в рубрике "характер ребенка"): агрессивный, буйный, вялый, негативистический
(подчеркнуто дважды!), недоверчивый, нетерпеливый, привередливый, пронырливый, раздражительный, угрюмый. Она не обратила никакого внимания на остальные тридцать прилагательных, среди которых были такие, как "веселый", "покладистый", "энергичный" и прочее. Это было просто невыносимо! Со свирепостью, которую в иное время я никогда не примечал в мягкой натуре моей любящей жены, она атаковала и обращала в бегство всякие маленькие
принадлежности Кати, которые забирались в разные углы дома и там замирали, как загипнотизированные зайчики. Моей благоверной не могло и присниться, что однажды, воскресным утром, когда расстройство желудка (случившееся вследствие моих попыток улучшить ее соусы) помешало мне пойти с нею в церковь, я изменил ей с одним из Катиных белых носочков. А что за скверное отношение к письмам моего ландыша, моей душки!

      "Дорогие Мамочка и Гумочка! 
      Надеюсь,  вы  здоровы.  Большое  спасибо  за  конфеты.  Я (вычеркнуто и написано опять) я потеряла мой новый свитер в лесу. Последнее  время  погода была свежая. Мне очень тут. 
      Любящая вас Катя" 

      "Вот  ведь  безмозглая",  сказала г-жа Гумберт, "пропустила слово после "очень". Этот свитер был из чистой шерсти. И я, знаешь, просила бы  тебя советоваться со мной, прежде чем посылать ей конфеты".

20
В нескольких верстах от Полтавы было в перелеске озеро — так называемое Очковое Озеро (уже упомянутое мной); мы туда ездили ежедневно в течение одной особенно знойной недели в конце июля. Я теперь вынужден описать с довольно скучными подробностями последнее наше совместное купание там, как-то во вторник, в тропическое утро.
Оставив автомобиль в специально отведенном для этого месте, недалеко от шоссе, мы направлялись к озеру по тропинке, проложенной через солидный парк, когда Варвара Петровна сказала, что Оксана, в погоне за редкостными световыми эффектами (Оксана принадлежала к старой школе живописи) в воскресенье видела, как Данила купался, "в чем ночь родила" (как сострил Иван Федорович), в пять часов утра.
"Вода", — сказал я, — "должно быть была прехолодная".
"Не в этом суть дела", — возразила логичная, хоть и обреченная голубка. — "Он, видишь ли, слабоумный. И признаюсь", — продолжала она (с той свойственной ей тщательностью фразировки, которая уже начинала сказываться на моем здоровье), — "мне представляется, что наша Галька влюблена в этого кретина".
Представляется. "Нам представляется, что Екатерина учится не так хорошо, как могла бы..." и прочее (из старого гимназического отзыва).
Гумберты продолжали шествовать, в сандалиях и халатах.
"Знаешь, Вальдемар, у меня есть одна дерзкая мечта", — проговорила леди Гумберт, опуская голову — как бы стыдясь этой мечты или ища совета у рыжей земли. — "Мне бы так хотелось достать настоящую тренированную служанку вроде той немки, о которой говорили Тыгипки; и чтобы жила у нас".
"Нет места", — ответил я.
"Да что ты!", — сказала она со своей мнимо-загадочной улыбкой, — "право, cheri, ты недооцениваешь возможностей гумбертовского дома. Мы бы поместили ее в комнату Катьки. Я и так намеревалась сделать комнату для гостей из этой дыры. Это самая холодная и гадкая конура во всем доме".
"О чем ты собственно говоришь?" — спросил я, причем кожа моих маслаков подтянулась (если я потрудился это отметить, то лишь потому, что кожа моей дочки делала то же, когда она то же испытывала: недоумение, отвращение, раздражение).
"Тебя, может быть, останавливают какие-нибудь романтические ассоциации?", — поинтересовалась моя жена, намекая на наш первый поцелуй.
"А ну их", — ответил я, — "я просто хочу понять, куда ты поместишь дочь, когда достанешь своего гостя или свою горничную".
"О!" — сказала г-жа Гумберт, мечтая, улыбаясь, продлевая это "О!", и в то же время приподымая одну бровь и нежно выдыхая воздух. — "Боюсь, что маленькая Катя тут совершенно, совершенно ни при чем. Маленькая Катя отправляется после лагеря прямо в институт благородных девиц пансионат (благо по отцу у нее дворянское происхождение) — хороший институт благородных девиц со строгой дисциплиной и солидной программой религиозного образования. В Киеве или Минске. Все это у меня очень точно разработано, можешь не беспокоиться".
Она добавила, что она, Гумбертша, должна будет перебороть свою обычную леность и написать в приемную комиссию в Киев. Появилось между соснами ослепительное озеро. Я сказал, что забыл в автомобиле темные очки и сейчас догоню ее.
Мне всегда думалось, что ломание рук — жест вымышленный или, может быть, смутный отклик какого-нибудь средневекового ритуала; но когда я теперь углубился в лес, чтобы предаться отчаянию и страшным размышлениям, именно этот жест ("Погляди, Боже, на эти цепи!") лучше всего мог бы выразить без слов мое настроение.
Будь Варвара Петровна Валерией, я бы знал, как в данном случае действовать — да, "действовать" — как раз подходящее слово; в доброе старое время мне достаточно было начать выворачивать толстой Валечке хрупкую кисть (ту, которую она повредила при падении с велосипеда) для того, чтобы она мгновенно изменила свое мнение; но в отношении Варвары Петровны все это было немыслимо. Хладнокровная феминистка Варвара Петровна на меня наводила страх. У меня ничего не вышло из беспечной идеи завладеть ее волей через ее любовь. Я не смел ничего сделать, что могло бы нарушить мой образ, который она создала, чтобы ему поклоняться. Я подлизывался к ней, пока она была грозной дуэньей моей душеньки, и нечто от этого пресмыкания сохранилось и теперь в моем отношении к ней. У меня был только один козырь — то, что она ничего не знала о моем чудовищном увлечении ее девочкой. Ее злило, что я девочке нравился; но моих собственных чувств она угадать не могла. Валерии я бы сказал: "Послушай-ка, толстая дура, c'est moi qui decide, что хорошо для Екатерины Гумберт". Варваре Петровне же я даже не смел сказать (с подобострастным спокойствием): "Извини меня, голубка, но я не согласен с тобой. Дадим девочке еще один шанс. Я готов учить ее дома год или два. Ты однажды сама говорила". Дело в том, что я не мог ничего сказать Варваре Петровне о девочке без того, чтобы не выдать себя. Ах, вы не можете себе представить (как и я никогда не представлял себе), какие они, эти женщины с принципами! Варвара Петровна, которая не замечала фальши обиходных условностей, правил поведения, патентованной пищи, книг и людей, на которых она молилась, немедленно различила бы неправильную интонацию, какие бы слова я ни произнес с целью удержать Катю около себя. Она была как музыкант, который может быть в жизни ужасным пошляком, лишенным интуиции и вкуса, но дьявольски точный слух которого расслышит малейшую ноту в оркестре. Чтобы разбить силу ее воли, мне понадобилось бы разбить ей сердце. Если я разбил бы ей сердце, мой образ в нем разбился бы тоже. Если бы я ей сказал: "Или я делаю с Катей, что хочу — и ты помогаешь мне держать дело в тайне, — или же мы тотчас разводимся", — она бы побледнела, словно превратившись в матовое стекло, и неторопливо ответила бы: "Хорошо: чего бы ты теперь ни прибавил, чего бы ни взял обратно — это конец". И так оно и было бы.
Вот, значит, в какую беду я попал. Помню, как я дошел до площадки для парковки и как, накачав из фонтанчика пригоршню ржавой на вкус воды, хлебнул ее так жадно, как если бы она могла мне дать волшебную мудрость, юность, свободу, крохотную наложницу. Потом посидел — в фиолетовом своем халате, болтая ногами, на краю одного из грубо сколоченных пивных столов под широкошумными соснами. Поодаль две девочки в трусиках и лифчиках вышли из бликами испещренной будки сортира с пометой: Для Женщин. Жующая резину Марина (или дублерша Марины) медлительно, рассеянно полезла верхом на велосипед, а Маша, тряся волосами, чтобы отогнать мух, села сзади, с широко расставленными ногами; и, виляя, они медлительно, рассеянно слились со светом и тенью. Катя! Отец и дочь, исчезающие в тающей этой глухомани. Естественнейшим разрешением задачи было бы: уничтожить г-жу Гумберт. Но как?
Ни один человек не способен сам по себе совершить идеальное преступление; случай, однако, способен на это. Криминалисты помнят, например, знаменитое убийство некоей мадам Лякур в Арле, на юге Франции, в конце прошлого столетия. Неопознанный бородач саженного роста, который, может быть, был с этой дамой в тайной любовной связи, подошел к ней на многолюдной улице, несколько дней после того, что она вышла за полковника Лякура, и трижды вонзил ей кинжал в спину, покамест полковник, бульдожьего типа коротыш, продолжал висеть на руке у убийцы. По чудесному и прекрасному совпадению как раз в это мгновение, когда преступник стал разжимать челюсти сердитого маленького мужа (между тем как сбегался народ), — какой-то мечтатель-итальянец в доме, ближайшем к месту происшествия, совершенно случайно привел в действие взрывчатый снаряд, с которым возился; и немедленно улица обратилась в адский хаос дыма, падающих кирпичей и спасающихся людей. Взрыв, однако, никому вреда не нанес (если не считать того, что нокаутировал доблестного полковника Лякура); а мстительный любовник кинулся бежать, когда кинулись бежать остальные, после чего прожил долгую и счастливую жизнь.
Посмотрим теперь, что бывает, когда злоумышленник пробует сам устроить идеальное изъятие. Я спустился к Очковому Озеру. Уголок, где мы и еще несколько "приличных" семейств (Флоровские, Чарторыйские) облюбовали место для купания, представлял собой небольшой затон; моей Варваре Петровне он нравился тем, что это было почти как "частный пляж". Публичный же пляж — со всеми удобствами для купающихся (или топящихся, как "Полтавский Вестник" имел случай выразиться) — находился в левом (т. е. восточном) очке озера и не был виден из нашего затончика. Сосняк, бывший справа от нас, дальше сменялся болотом, после чего, описав полукруг, берег снова одевался настоящим бором на другой стороне западного очка.
Я опустился на песок рядом с женой так тихо, что она вздрогнула.
"Пошли в воду?" — спросила она.
"Через минуточку. Дай мне продумать одну комбинацию". — Я продолжал думать. Прошла минута с лишним. — "Ладно. Пошли".
"А я участвовала в этой комбинации?"
"И как еще!"
"То-то же!" — сказала Варвара Петровна, входя в воду. Вода вскоре дошла ей до толстых, покрытых гусиной кожей ляжек; затем, вытянув перед собой сложенные ладони, плотно сжав губы, с неожиданно попростевшим в оправе черного резинового шлема лицом, Варвара Петровна ринулась вперед с громким плеском.
Мы медленно плыли в озерном сверкании.
На противоположном берегу, по крайней мере в тысяче шагах oт нас (если бы можно было шагать по воде), я различал крошечные силуэты двух человек, усердно работавших на своем куске берега. Я в точности знал, кто они: отставной полицейский польского происхождения и отставной таможенник, разбогатевших на каких-то финансовых махинациях, которому принадлежала большая часть леса на той стороне озера. Я также знал, чем они заняты — постройкой, для собственного дурацкого развлечения, деревянной пристани. Доносившийся до нас стук казался до странности значительнее, чем подходило бы их карликовым рукам и инструментам; можно было подумать, что заведующий звуковыми эффектами не сговорился с пупенмейстером, особенно потому, что здоровенный треск каждого миниатюрного удара запаздывал по отношению к его зрительному воплощению.
Короткая светло-песчаная полоска "нашего" пляжа — от которого мы теперь несколько удалились, достигнув глубокой воды — бывала пуста в будни. Никого не было кругом, кроме этих двух сосредоточенно работавших фигурок на том берегу, да темно-красного частного самолета, который высоко прожужжал и пропал в синеве неба. Лучшей декорации и придумать нельзя было для
быстренького булькающего человекоубийства, и вот тончайшая пуанта: применитель закона и последыш Чичикова находились как раз достаточно близко, чтобы быть свидетелями несчастного случая, и как раз достаточно далеко, чтобы не разглядеть преступления. Они находились достаточно близко, чтобы услышать, как мечущийся в воде растерянный купальщик отчаянно ревет, призывая на помощь кого-нибудь, кто бы спас его тонущую жену; и они были слишком далеко, чтобы различить (ежели они посмотрели бы до времени), что отнюдь не растерянный купальщик как раз кончает затаптывать жену под воду. Этой стадии я еще не достиг; я только хочу объяснить простоту действия, отчетливость постановки! Так вот, значит, Варвара Петровна подвигалась вплавь с неуклюжей добросовестностью (была она весьма посредственной ундиной), но и не без некоторого торжественного наслаждения (ведь ее водяной состоял при ней); и наблюдая все это с самодовлеющей ясностью будущего воспоминания (как, знаете ли, когда смотришь на вещи, стараясь увидеть их такими, какими будешь потом их вспоминать) — лоснящуюся белизну ее мокрого лица, весьма слабо загоревшего, невзирая на все ее старания, и бледные губы, и голый выпуклый лоб, и тесный черный шлем, и полную мокрую шею, — я знал, что мне только нужно слегка отстать, набрать побольше воздуху в легкие, затем схватить ее за щиколотку и стремглав нырнуть под воду с пленным трупом. Говорю "трупом", ибо неожиданность, испуг и неопытность заставили бы бедную ундину разом хлебнуть целое ведро смертоносной озерной воды; я же мог бы выдержать по крайней мере с минуту под водой, не закрыв при этом глаз. Роковое движение мелькнуло передо мной, как хвост падучей звезды, по черноте замышляемого преступления. Так, в безмолвном зловещем балете, танцор держит партнершу за ножку, стрелой уходя в чудно подделанную подводную мглу. Я бы всплыл за глотком воздуха, все еще держа ее под водой, и затем продолжал бы нырять столько раз, сколько оказалось бы нужным, и только когда над ней окончательно опустился бы занавес, я бы позволил себе позвать на помощь. И когда, минут через двадцать, те два человека с другого берега, равномерно увеличиваясь, приблизились бы в гребной лодке с одним свежепокрашенным боком, бедная г-жа Гумберт, жертва мышечной судороги или сердечного приступа, или и того и другого вместе, уже стояла бы на голове в чернильном иле, саженей на пять под смеющейся гладью Очково-Змеиного Озера.
Как просто, не правда ли? А вот подите же, судари мои, мне было абсолютно невозможно заставить себя это совершить!
Она плыла рядом со мной, как доверчивый, неповоротливый тюлень, и вся логика страсти кричала мне в уши: "Не жди!" А я, судари мои, не мог и не мог! Молча, я повернул к берегу, и степенно, добросовестно она повернула тоже, и охрипший от крика дьявол все еще повторял свой совет, и все еще я не мог заставить себя утопить это несчастное, скользкое, большетелое создание. Крик становился все глуше по мере того, как я осознавал печальную истину, что ни завтра, ни в пятницу, и ни в какой другой день или ночь не удастся мне себя заставить ее убить. О, я мог вообразить, что ужасными шлепками нарушаю симметрию Валечкиных грудей, или что как-нибудь иначе причиняю ей боль, — и так же ясно мог увидеть себя всаживающим пулю в брюхо ее любовника, так, чтобы он охнул и сел. Но Варвару Петровну убить я не мог – особенно когда, в общем, положение не было, может быть, столь безнадежным, как оно казалось на первый вздрог в то ужасное утро. Поймай я ее за сильную отбивающуюся ногу, увидь я ее изумленный взгляд, услышь я ее страшный голос, пройди я все-таки через это испытание, ее призрак преследовал бы меня всю жизнь. Быть может, если бы мы жили в 1447-ом году, а не в 1947-ом, я обманул бы свою кроткую природу, подсыпав ей классического яду из полого агата на перстне, напоив ее роковым сладким зельем. Но в нашу буржуазную эру, когда все суют нос в чужие дела, это не сошло бы мне так, как сходило в обитых парчой глухих чертогах прошлого. В наши дни убийца должен быть химиком. Нет, нет, я не был ни тем ни другим. Господа присяжные, милостивые государи и столь же милостивые государыни! Большинство обвиняемых в проступках против нравственности, которые тоскливо жаждут хоть каких-нибудь трепетных, сладко-стонущих, физических, но не непременно соитием ограниченных отношений с девочкой-подростком — это все безвредные, никчемные, пассивные, робкие чужаки, лишь одного просящие у общества, а именно: чтобы оно им позволило следовать совершенно в общем невинным, аберративным, как говорится, склонностям и предаваться частным образом маленьким, приятно жгучим и неприятно влажным актам полового извращения без того, чтобы полиция или соседи грубо набрасывались на них. Мы не половые изверги! Мы не насилуем, как это делают бравые солдаты. Мы несчастные, смирные, хорошо воспитанные люди с собачьими глазами, которые достаточно приспособились, чтобы сдерживать свои порывы в присутствии взрослых, но готовы отдать много, много лет жизни за одну возможность прикоснуться к нимфетке. Подчеркиваю — мы ни в каком смысле не человекоубийцы. Поэты не убивают. О, моя бедная Варвара Петровна, не смотри на меня с ненавистью из твоего вечного рая посреди вечной
алхимической смеси асфальта, резины, металла и камня — но, слава Богу, не воды, не воды!
Все же я был на волосок от беды, говоря совсем объективно. И теперь раскрывается суть моей притчи об идеальном убийстве. Мы уселись на свои мохнатые полотенца, под жадным до нас солнцем. Она оглянулась кругом, освободила бридочки и легла ничком, дабы дать лучам полакомиться ее спиной. Сказала, что любит меня. Глубоко вздохнула, протянула руку к лежащему рядом халату и нащупала в его кармане пачку папирос. Перешла в сидячее положение, закурила. Изучила свое правое плечо. Наградила меня, открыв дымный рот, основательным поцелуем. Вдруг позади нас из-под кустов покатились по песчаному скату два-три камушка.
"Мерзкие, подглядывающие дети", — проговорила Варвара Петровна, придерживая на груди объемистый черный лифчик и поворачиваясь опять на живот. — "Мне придется поговорить об этом с Петром Петровичем".
У выхода тропинки раздался шорох, звук шагов, и появилась Оксана Флоровская с мольбертом и другими принадлежностями.
"Ты напугала нас", — сказала Варвара Петровна. Оксана объяснила, что была там над скатом, в тайнике зелени, и оттуда "шпионила за природой" (шпионов обычно расстреливают), стараясь дописать пейзаж — но ничего, мол, не вышло, таланта не хватало (что было совершенно верно).
"А вы, Вальдемар Вальдемарович, вы когда-нибудь пробовали рисовать?"
Варвара Петровна, которая немножко ревновала меня к Оксане, спросила, придет ли Иван Федорович?
Да, придет. Он собирался завтракать сегодня дома. Привез ее по дороге в Миргород и скоро теперь подберет. Какое прекрасное утро! Села на белый песочек между Варварой Петровной и мной. Ее длинные коричневые ноги в трусиках были для меня приблизительно столько же соблазнительными, как ноги гнедой кобылы. Она показывала десны, когда улыбалась.
"Я чуть не включила вас в свое озеро", — сказала она. — "Между прочим, я заметила кое-что, чего вы недосмотрели. Вы (обращаясь к Гумберту) забыли снять наручные часики, да, господин, забыли".
"Непромокаемые", — тихо произнесла Варвара Петровна, сложив губы по-рыбьи. Оксана положила мою кисть к себе на колено и полюбовалась ее подарочком; затем положила руку Гумберта обратно на песок, ладонью кверху.
"Ты Бог знает что могла оттуда увидеть", — заметила Варвара Петровна не без кокетства.
Оксана вздохнула. "Раз, вечером", — сказала она, — "я видела двух детей, мужского и женского пола, которые вот на этом месте деятельно совокуплялись. Их тени были как гиганты. И я, кажется, говорила вам о Даниле, который купается нагишом на заре. Я теперь все жду, что после этого атлета появится жирная котлета, Артур Петрович Батуркин (наш дантист), без ничего. Он, между прочим, невероятный оригинал — этот старик. Когда я у него была последний раз, он мне рассказал совершенно неприличную историю про племянника. Оказывается..."
"А вот и я", — раздался голос Ивана Федоровича.

"Я могу понять политиков, запрещающих людям свободно обсуждать и толковать прошлое. Не понимаю только одного: у них-то какие могут быть претензии к Гитлеру или Сталину?"
С.Б.Переслегин

ВЛАДИМИР
Сотрясатель Вселенной I ранга
Цитата

21 Привычка хранить ..

21
Привычка хранить молчание, когда я гневался, или вернее, холодная и как бы чешуйчатая сторона моего гневного молчания наводила, бывало, на Валерию невероятный страх: "Я не знаю, о чем ты думаешь, когда ты такой, и это меня сводит с ума", — жаловалась она. Я старался наказать Варвару Петровну молчанием – но она как ни в чем не бывало продолжала щебетать или брала молчальника за подбородок. Поразительная женщина! Бормоча, что мне приходится как никак писать ученый труд, я забирался в свою бывшую комнату; Варвара Петровна же все жизнерадостнее наводила красоту на нашу обитель, ворковала в телефон, писала письма. Из моего окна, сквозь глянцевитый перелив тополевой листвы, я мог видеть ее идущую через улицу и с большевистской прямотой опускающую в ящик письмо к в приемную комиссию института благородных девиц.
Неделя сырой, пасмурной погоды, которая последовала за нашим только что описанным посещением молчаливых песков Очкового Озера, была одной из самых мрачных в моей жизни. Затем мелькнули два-три неясных луча надежды — перед окончательной вспышкой солнца.
Я смекнул, что у меня есть хороший мозг, что работает он великолепно и что следует этим воспользоваться. Пусть я не смел вмешиваться в планы жены для Кати (становившейся с каждым днем теплее и смуглее под ясным небом безнадежной дали), все же я мог найти какой-то основной способ для утверждения общего своего авторитета, который я бы мог впоследствии применить в частном случае. Однажды вечером Варвара Петровна сама дала мне подходящий повод.
"У меня для тебя есть сюрприз", — сказала она, глядя на меня нежными глазами поверх ложки супа. — "Осенью мы с тобой едем в Англию".
Я не спеша проглотил свою ложку супа, вытер губы розовой бумажкой (О, прохладное, тонкое полотно столового белья в моей "Миранде"!) и сказал:
"У меня тоже есть для тебя сюрприз, моя милая. Мы с тобой не едем в Англию".
"Почему? В чем дело?" — спросила она, наблюдая — с большим удивлением, чем я рассчитывал вызвать своим ответом — за моими руками (я невольно складывал, рвал, мял и опять рвал ни в чем не повинную розовую "салфетку").
Впрочем, моя улыбка несколько ее успокоила.
"Дело обстоит очень просто", — сказал я. — "Даже при самом гармоничном браке, как, например, наш, не все решения принимает супруга. Есть вопросы, для решения которых существует муж. Я хорошо могу себе представить волнующее удовольствие, которое тебе, как мечтательной малороссийской панночке, должен доставить переезд по морю на том же шикарном пароходе, что леди Бимбом, кузина короля Англии, Бадаев, король мороженного мяса, или высшего полета петербургская шлюха. И я не сомневаюсь, что мы с тобой представили бы отличную рекламу для туристической конторы: ты с откровенным преклонением, а я, сдерживая завистливое восхищение, смотрим в Лондоне на дворцовую стражу, на этих малиновых гвардейцев, Бобровых Мясоедов, или как их там еще. У меня же, как раз, аллергия к Европе, включая добрую старую Англию. К этой вырождающейся старушенции, к тому же еще и раздолбанной в пух и прах двумя войнами. На что там смотреть? На ядерное пепелище Гамбурга? Тлен, и более никаких ассоциаций у меня не возникает в связи со Старым, и весьма гнилым, Светом. Никакие цветные объявления в твоих журналах этого не переменят"...
"Голубчик мой", — сказала Варвара Петровна, — "я право же..."
"Нет, погоди. Это — пустяк, частность; я, собственно, говорю в более широком смысле. Когда тебе захотелось, чтобы я проводил целые дни, загорая на озере, вместо того чтобы заниматься своей работой, я охотно подчинился и превратился ради тебя в представителя бронзовой молодежи, вместо того чтобы остаться литературоведом и... ну, скажем, педагогом. Когда ты меня ведешь скоротать вечерок к милейшим Флоровским, я кротко плетусь за тобой. Нет, пожалуйста, погоди. Когда ты декорируешь свой дом, я не мешаю твоим затеям. Когда ты решаешь — ну, решаешь всякие там вещи, я могу быть против, совершенно против – или скажем, отчасти; но я молчу. Я игнорирую отдельные случаи, но не могу игнорировать общий принцип. Я люблю, чтобы ты мной командовала, но во всякой игре есть свои правила. Нет, я не сержусь. Я вовсе не сержусь. Перестань это делать. Но я представляю собой половину семейного очага и имею собственный, небольшой, но отчетливый голос".
Она перешла между тем на мою сторону стола и, упав на колени, медленно, но настойчиво трясла головой и перебирала холеными ногтями по моим штанам. Сказала, что ей и в голову не приходило, что могу так думать. Сказала, что я ее божество и властелин. Сказала, что Галька уже ушла, и мы можем немедленно предаться любви. Сказала, что я должен ее простить, или она умрет.
Этот маленький инцидент значительно меня ободрил. Я спокойно ответил ей, что дело не в прощении, а в перемене поведения; и я решил закрепить выигранное преимущество и проводить впредь много времени в суровом и пасмурном отчуждении, работая над книгой или хотя бы притворяясь, что работаю.
Кровать-кушетка в моей бывшей комнате давно была превращена просто в кушетку, чем, впрочем, всегда оставалась в душе, и Варвара Петровна предупредила меня в самом начале нашего сожительства, что постепенно комната будет переделана в настоящий писательский кабинет. Дня через два после "британского инцидента", я сидел в новом и очень покойном кресле с большим томом на коленях, когда, постучав в дверь колечком на пальце, вплыла Варвара Петровна. Как непохожи были ее движения на движения моей Кати, когда та, бывало, ко мне заглядывала, в своих милых, грязных, синих штанах, внося с собой из страны нимфеток аромат плодовых садов; угловатая и сказочная, и смутно порочная, с незастегнутыми нижними пуговками на мальчишеской рубашке. Но позвольте мне вам что-то сказать. Под задорностью маленькой панночки Пожарской, как и под важностью большой пани Пожарской, робко бежал тот же (и на вкус и на слух) ручеек жизни. Знаменитый французский врач как-то говорил моему отцу, что у близких родственников слабейшее бурчание в желудке имеет тот же музыкальный тон.
Итак, Варвара Петровна вплыла. Она чувствовала, что между нами не все благополучно. Накануне, как и за день до того, я сделал вид, что заснул, как только мы легли, а встал до того, как она проснулась. Она ласково спросила, не мешает ли.
"В эту минуту — нет", — ответил я, поворачивая открытый на букве "К" том энциклопедии для девочек, так чтобы лучше рассмотреть картинку, напечатанную нижним краем вдоль обреза.
Она подошла к столику — он был из поддельного красного дерева с одним ящиком. Положила на столик руку. Столик был некрасивый, что и говорить, но он ни в чем не был перед ней виноват.
"Я давно хотела тебя спросить", — сказала она (деловито, без всякой игривости), — "почему он у тебя заперт? Ты хочешь, чтобы этот столик оставался в кабинете? Он ужасно какой-то гадкий".
"Оставь его в покое", — процедил я.
"Где ключ?"
"Спрятан".
"Ах, Вальдемар..."
"В нем заперты любовные письма".
Она бросила на меня взгляд раненой газели, который так бесил меня; и затем, не совсем понимая, шучу ли я, и не зная, как поддержать разговор, простояла в продолжение нескольких тихо поворачиваемых страниц (Канада, Кино, Конфета, Костер), глядя скорее на оконное стекло, чем сквозь него, и барабаня по нему острыми, карминовыми, миндалевидными ногтями.
Две минуты спустя (на Кролике или на Купании) она подошла к моему креслу и опустилась, увесистым крупом в шотландской шерсти, на ручку, обдав меня запахом как раз тех духов, которыми пользовалась моя первая жена. "Не желало ли бы ваше сиятельство провести осень вот здесь?" — спросила она, указывая мизинцем на приторный осенний пейзаж Харьковщины. "Почему?"(чеканно и медленно) — Она пожала плечом. (Вероятно, господин Пожарский любил уезжать в отпуск об эту пору. Охотничий сезон. Бабье лето. Условный рефлекс с ее стороны.)
"Мне кажется, я знаю где это", — сказала она, все еще указывая мизинцем. — "Помню, там есть гостиница с романтическим названием: "Москаль-Чаривнык". Кажется, такая пьеса есть у одного украинского писателя. Кормят там божественно. И никто никому не мешает".
Она потерлась щекой о мой висок. Валечку я от этого отучил в два счета.
"Не хочешь ли ты чего-нибудь особенного к обеду, мой милый. Попозже зайдут Иван Федорович и Оксана Елистратовна".
Я хмыкнул. Она поцеловала меня в нижнюю губу и, весело сказав, что приготовит торт (с тех времен, когда я еще состоял в жильцах, сохранилась легенда, что я без ума от ее тортов), предоставила меня моему безделью.
Аккуратно положив открытую книгу на покинутое ею место (книга попыталась прийти в волнообразное движение, но всунутый карандаш остановил вращение страниц), я проверил, в сохранности ли ключ: он покоился в довольно неуютном месте, а именно под старой, но дорого стоившей безопасной бритвой, которую я употреблял, пока жена не купила мне другую, лучше и дешевле. Спрашивалось: надежно ли ключ спрятан под этой бритвой, в бархатном футляре? Футляр лежал в сундуке, где я держал деловые бумаги. Нельзя ли устроить сохраннее? Удивительно, как трудно что-нибудь спрятать, особенно когда жена только и делает, что переставляет вещи.

"Я могу понять политиков, запрещающих людям свободно обсуждать и толковать прошлое. Не понимаю только одного: у них-то какие могут быть претензии к Гитлеру или Сталину?"
С.Б.Переслегин

ВЛАДИМИР
Сотрясатель Вселенной I ранга
Цитата

22 Насколько п..

22
Насколько помню, прошла ровно неделя с нашего последнего купания, когда полдневная почта принесла ответ приемной комиссии института благородных девиц. Она имела честь сообщить, что для поступления в этом году уже поздно, но что она (целая приемная комиссия) почти не сомневается, что может принять ее в институт, если г-н и г-жа Гумберт привезут Екатерину в январе. Райская передышка!
На другой день, после завтрака я заехал к "нашему" доктору, симпатичному невежде, чье умелое обхождение с больными и полное доверие к двум-трем патентованным лекарствам успешно маскировали равнодушие к медицине. Тот факт, что Катя должна была вернуться в Полтаву, дивно озарял пещеру будущего. Я желал привести себя в совершенную готовность ко времени наступления этого события. Собственно, я начал кампанию еще до того, как Варвара Петровна приняла свое жестокое решение. Мне нужна была уверенность, что когда моя прелестная девочка вернется, у меня будет возможность в ту же ночь, и потом ночь за ночью, покуда не отнимет ее у меня известный «питомник новомодных дур», усыплять два живых существа так основательно, чтобы никакой звук и никакое прикосновение не могли перебить их сон. В течение июля я производил опыты с разными снотворными средствами, испытывая их на Варваре Петровне, большой любительнице пилюль. Последняя доза, которую я ей дал (она думала, что это слабый препарат брома для умащения ее нервов) свалила ее на целых четыре часа. Я запускал радио во всю его силу. Направлял ей в лицо ярчайший луч фаллической формы фонарика. Толкал, тер, щипал, тыкал — и ничто не нарушало ритма ее спокойного и мощного дыханья. Однако от такой простой вещи, как поцелуй в ключицу, она проснулась тотчас, свежая и хваткая, как осьминог (я еле спасся). Значит, не годится, подумал я; следует достать нечто еще более надежное. Сначала д-р Булгак как будто не поверил, когда я сказал, что его последнее лекарство не совладало с моей бессонницей. Он посоветовал мне испробовать его еще несколько раз и на минуту отвлек мое внимание, начав показывать мне семейные фотографии: у него была обаятельная девочка Катиных лет; но я понял, что он старался меня провести, и потребовал, чтобы он мне прописал самое сильное из существующих снотворных. Посоветовал побольше гулять вечером перед сном, — но в конце концов согласился дать мне средство, которое "не могло не подействовать"; и, подойдя к шкапчику, болтун достал из него стеклянную трубку с лиловато-синими патрончиками, опоясанными с одного конца темно-фиолетовой полоской. Это было, по его словам, новое средство, только что выпущенное в продажу и предназначавшееся не для неврастеников, которых можно успокоить и глотком воды, если взяться умеючи, а только для великих бессонных художников, которым необходимо умереть на несколько часов, чтобы жить в веках. Я люблю дурачить докторов и, хотя я внутренне ликовал, положил в карман пилюли со скептическим пожатием плеч. Между прочим, мне приходилось быть с ним начеку. Однажды, совсем по другому случаю, я глупо оговорился — упомянул свою последнюю санаторию, и мне показалось, что он навострил уши. Вовсе не стремясь к тому, чтобы Варваре Петровне или кому-нибудь другому стал известен этот период моего прошлого, я поспешил объяснить, что мне пришлось предпринять некоторые изыскания в сумасшедших домах для романа. Но Бог с ним; одно несомненно: у пройдохи была премиленькая девчурка. А ведь странно подумать — все они теперь старые, семнадцатилетние...
Я вышел от него в отличнейшем настроении. Одним пальцем управляя жениным автомобилем, я благодушно катил домой. Полтава была в общем не лишен прелести – прекрасный малорусский город с пирамидальными тополями, плакучими ивами и манящей тенью летних ресторанчиков в парках. Свирестели цикады; бульвар был только что полит. С шелковистой гладкостью, я свернул вниз по нашей крутой улочке. Каким-то образом все в этот день складывалось так удачно. Так сине и зелено. Я знал, что сверкало солнце, оттого что никелированный ключ стартера отражался в переднем стекле; и я знал, что ровно половина четвертого, оттого что сестра милосердия, ежедневно приходившая массировать старушку Врублевскую, семенила вниз по узкой панели в своих белых чулках и башмаках. Как обычно, истеричный сеттер бывшего старьевщика атаковал автомобиль при спуске, и, как обычно, местная газета лежала на крыльце, куда ее только что швырком доставил Кирюха-письмоносец.
Накануне я прекратил режим отчуждения, который я сам себе предписал, и сейчас я испустил веселый клик, возвещавший мое прибытие, одновременно отворяя дверь гостиной. Повернутая ко мне каштановым шиньоном над сливочно-белой шеей, в той же желтой блузке и тех же темно-красных штанах, которые были на ней в день нашей первой встречи, Варвара Петровна сидела в углу за письменным столиком и строчила письмо. Еще не выпустив ручку двери, я повторил свой приветственный возглас. Ее рука перестала писать. С секунду Варвара Петровна сидела неподвижно; затем она медленно повернулась на стуле, положив локоть на его выгнутую спинку. Ее лицо, искаженное тем, что она испытывала, не представляло собой приятного зрелища. Упираясь взглядом в мои ноги, она заговорила:
"Гнусная старая Пожарская, толстая стерва, старая ведьма, вредная мамаша, старая... старая дура... эта старая дура все теперь знает... Она... она..."
Моя прекрасная обвинительница остановилась, глотая свой яд и слезы. Что именно Вальдемар Вальдемарович сказал — или пытался сказать — не имеет значения. Она продолжала:
"Вы — чудовище. Вы отвратительный, подлый, преступный обманщик. Если вы подойдете ко мне, я закричу в окно. Прочь от меня!"
Тут опять, я думаю, можно пропустить то, что бормотал В. В.
"Я уеду сегодня же. Это все ваше. Но только вам не удастся никогда больше увидеть эту негодную девчонку. Убирайтесь из этой комнаты".
Читатель, я подчинился. Я поднялся в мой экс-полукабинет. Руки в боки, я постоял в совершенной неподвижности и полном самообладании, созерцая с порога изнасилованный столик: ящик был выдвинут, из замочной скважины висел, зацепившись бородкой, подошедший наконец ключ, другие разнородные домашние отмычки лежали на столешнице. Я перешел через площадку лестницы в супружескую спальню Гумбертов и хладнокровно перевел мой дневничок из-под ее подушки в свой карман. После чего я отправился вниз, но остановился на полпути: она говорила по телефону, провод которого в этот день был случайно соединен со штепселем в столовой, возле двери, ведущей в гостиную. Хотелось послушать, что она говорит: отменила какой-то заказ и вернулась в гостиную. Я перевел дух и через прихожую прошел на кухню. Там я откупорил бутылку коньяка (перед коктейлем она никогда не могла устоять). Затем я перешел в столовую и оттуда, через полуоткрытую дверь, поглядел на широкую спину Варвары Петровны.
"Ты разбиваешь и мою жизнь и свою", — сказал я спокойно. — "Давай обсудим дело, как двое культурных людей. Это все твоя галлюцинация. Ты, Варь, не в своем уме. Эти записи, которые ты нашла, всего лишь наброски для романа. Твое имя, и ее, были взяты случайно. Только потому что подвернулись под перо. Ты подумай об этом, а я тебе принесу выпить".
Она не ответила и не обернулась, продолжая бешеным темпом писать что писала. Очевидно, третье по счету письмо (два уже запечатанных, с наклеенными марками, приготовлены были перед ней на столе). Я вернулся на кухню.
На кухне я достал два стакана (в институт благородных девиц? Кате?) и отпер электрический холодильник – последнюю дорогущую покупку умиравшего господина Пожарского. Он яростно ревел на меня, пока я извлекал из его сердца лед. Написать всю штуку сызнова. Пускай перечтет. Подробностей она не помнит. Изменить, подделать. Написать отрывок романа и показать ей или оставить лежать на виду? Почему иногда краны так ужасно визжат? Ужасное положение, по правде сказать. Подушечки льда — подушечки для твоего игрушечного белого медвежонка, Кать! — издавали трескучие, истошные звуки по мере того, как горячая вода из-под крана освобождала их из металлических сот. Я поставил оба стакана рядом, налил в них кофейный коньяк и прибавил в каждый две части водки. Жаль, что наложила запрет на мое любимое пиво – «Балтику». Холодильник рявкнул и грохнул. Неся стаканы, я прошел в столовую и сквозь дверь гостиной, теперь едва приоткрытую, так что я не мог просунуть локоть, сказал:
"Я приготовил тебе черный русский".
Она не отозвалась, сумасшедшая стерва, и я поставил стаканы на буфет рядом с телефоном, который как раз зазвонил.
"Говорит Данила – Данила, узнаете?", — сказал Данила, тот самый, который любил купаться на заре. — "Пани Гумберт попала под автомобиль, и вам бы лучше прийти поскорее".
Я ответил — может быть, не без раздражения — что моя жена цела и невредима, и все еще держа трубку, отпахнул толчком дверь и сказал:
"Вот он тут говорит, Варь, что тебя убили".
Но никакой Вари в гостиной не было.

"Я могу понять политиков, запрещающих людям свободно обсуждать и толковать прошлое. Не понимаю только одного: у них-то какие могут быть претензии к Гитлеру или Сталину?"
С.Б.Переслегин

ВЛАДИМИР
Сотрясатель Вселенной I ранга
Цитата

23 Я выбежал ..

23
Я выбежал наружу. Другая сторона крутой нашей улочки являла собой необыкновенное зрелище. На покатый газон перед забором госпожи Врублевской взъехал большой, черный, глянцевитый 2Зубр», круто свернув туда через панель (на которой холмился оброненный клетчатый плед), и стоял там, поблескивая на солнце, с раскрытыми, как крылья, дверцами и с колесами, глубоко ушедшими в букс. Справа от автомобиля, на аккуратной мураве ската, седоусый старец, весьма прилично одетый (серый двубортный костюм, галстук бабочкой в белую горошинку), лежал навзничь, сдвинув длинные ноги, как восковая фигура ростом с обыкновенного мертвеца. Мне нужно выразить толчок, разряд, молнию мгновенного впечатления чередою слов; их вещественное накопление на странице портит самое вспышку, острое единство картины: холмик пледа, машина, старик-мумия, старушкина массажистка, бегущая с крахмальным шелестом, держа в руке полупустой стакан, обратно к веранде, где подпертая подушками, пленная, дряхлая госпожа Врублевская, наверное, испускала вопли, недостаточно, впрочем, громкие, чтобы заглушить равномерное гавканье старьевщикова севера, переходящего от одной группы людей к другой — то к соседям, уже скопившимся на тротуаре, около клетчатой штуки, то назад к автомобилю (который ему наконец удалось затравить), то к группе, собравшейся на газоне, состоявшей из Данилы, двух городовых и коренастого господина в роговых очках. Случайное появление городовых, редко заглядывавших в наш тихий проулок, было не менее удивительно, чем все остальное. Тип в очках был Федор Федорович Быков-младший, водитель «Зубра»; что его семидесятидевятилетний отец, которого массажистка только что отпаивала на скошенной траве, где он лежал скошенным, так сказать, банкиром, был не в глубоком обмороке, а удобно и методически оправлялся от легкой сердечной схватки или возможности оной; и наконец, что плед на тротуаре, где жена так часто указывала мне с недовольством на кривые зеленые трещины, скрывал искалеченный труп Варвары Петровны Гумберт, которую переехал (а затем протащил несколько аршин) автомобиль Быковых в тот миг, когда она бежала через дорогу, чтобы опустить три письма в почтовый ящик, находившийся на углу участка пани Врублевской. Эти письма подняла и передала мне хорошенькая девочка в грязном розовом платьице, и я превратил их в клочья, растерзав их в кармане штанов.
Три доктора и чета Флоровских вскоре прибыли на место происшествия и стали распоряжаться. Вдовец, человек наделенный исключительным самообладанием, не рыдал и не рвался. Он как будто малость пошатывался, это правда; но он разжимал уста только для того, чтобы сообщать те сведения и давать те разъяснения, которые были безусловно необходимы в связи с опознанием, осмотром и увозом покойницы, темя которой представляло собой кашу из костей, мозга, бронзоватых волос и крови. Солнце было еще ослепительным, когда друзья, добрый Иван Федорович, заплаканная Оксана Елистратовна, уложили вдовца в постель в Катиной комнате; сами же, чтобы быть поблизости, устроились в спальне Гумбертов на ночь — которую, не знаю, так ли они добродетельно провели, как того бы требовала торжественность случая.
Не вижу причины останавливаться — в этом очень специальном труде – на предпохоронных формальностях, требовавших от меня внимания, и на самых похоронах, не менее скромных, чем не так давно состоявшаяся свадьба; но несколько эпизодов, относящихся к тем четырем-пяти дням, следует все же отметить.
В первую ночь моего вдовства я был так пьян, что спал столь же крепко, как то дитя, которое, бывало, спало в этой постели. На другое утро я первым делом обследовал клочки писем, оставшиеся у меня в кармане. Они слишком основательно перемешались, чтобы их можно было разделить на три законченных текста. Думаю, что слова "...и ты потрудись найти его, так как я не могу покупать..." были из письма к Кате. Некоторые обрывки как будто указывали на намерение Варвары Петровны бежать с Катей в Миргород или даже в Киев, дабы коршун не схватил ее драгоценного ягненка. Другие клочки и лоскутья (вот уж не предполагал я, чтобы у меня были такие сильные когти) явно относились к просьбе принять девочку не в киевский институт благородных девиц, а в другую, тоже закрытую, школу, о которой говорили, что ее воспитательные приемы так суровы, скучны и сухи (хотя в проспекте упоминался крокет под ивами), что заслужили школе кличку Исправительное Заведение для Благородных Девиц. Третье, наконец, послание было несомненно адресовано мне. Я разобрал такие кусочки фраз, как "...может быть, после года разлуки мы с тобой...", "...о, мой любимый, о, мой...", "...или, может быть, я умру..." Но в общем-то, что я наскреб, было не очень содержательно: различные фрагменты этих торопливых посланий были также спутаны у меня в ладонях, как основные их части у бедной Варвары Петровны в голове.
У Ивана Федоровича в тот день было свидание с клиентом, а Оксане нужно было накормить собак, так что я был временно лишен общества моих друзей. Добряки опасались, как бы я не покончил с собой, оставшись без призора, и за неимением других знакомых, которые могли бы их заменить (пани Врублевская слегла, семейство Батуркиных налаживало постройку нового дома в далеком районе, Чарторыйских только что вызвали в Олонецкую губернию в связи с бедой, приключившейся с их собственным родственником), ко мне отрядили Гальку и Данилу под предлогом необходимости помочь мне разобрать и убрать множество осиротелых вещей.
В минуту восхитительнейшего вдохновения я показал милым и легковерным Флоровским (вместе с которыми я поджидал прихода Данилы на платное свидание с Галькой) любительский снимочек, найденный мной среди жениного имущества. Стоя на кавказском валуне, она улыбалась сквозь разметанные ветром волосы. Фотография относилась к апрелю 1934-го года, памятная весна! Приехав в тот год на Украину по делам, я имел случай провести несколько месяцев в Бобринце. Мы познакомились — и между нами завязался неоcторожный роман. Я, увы, был женат, она была невестой г-на Пожарского... По моем возвращении в Петербург, мы переписывались через общего друга, ныне покойного. Оксана прошептала, что до нее дошли кое-какие слухи — и поглядела еще на снимок и, все еще глядя на него, передала его Ивану Федоровичу, и Иван Федорович вынул трубку изо рта и тоже поглядел на прелестную, легкомысленную Вареньку и вернул фотографию мне. Затем они на несколько часов уехали. В подвале довольная Галька с воркующим смехом поругивала своем кавалера.
Не успели Флоровские отбыть, как меня навестил черный и розовощекий батюшка (ведь, как вы помните, Варвара Петровна входила в местный православный актив). Он принадлежал к той ужасной породе православных священников, которые не будучи ни образованными, ни действительно опытными по части житейских обстоятельств, тем не менее, воображают, что видят насквозь всю душу простодушного грешника, и к тому же часто сами склонны отвечать за него на задаваемые вопросы, а поэтому я постарался до минимума сократить интервью, насколько этот было выполнимо без того, чтобы не оскорбить его чувств или не возбудить его подозрений. Да, собираюсь посвятить всю жизнь благополучию дитяти. «Вы не венчаны». «Но собирались в самое ближайшее время». Вот, кстати, тот крестик, который Варенька мне подарила, когда мы оба были молоды. У меня есть кузина, в Петербурге, почтенная старая дева. Мы там с нею найдем хорошую частную школу для Екатерины. О хитрющий Гумберт!
К сведению Гальки и Данилы, которые, по моему (оказавшемуся правильным) расчету, должны были доложить об этом Ивану Федоровичу и Оксане Елистратовне, я великолепно разыграл необыкновенно громкий иногородный монолог по телефону, симулируя разговор с г-жой Хижаковой, начальницей лагеря "Кувшинка". Когда вернулись Иван Федорович и Оксана Елистратовна, то я без труда провел их сообщением, нарочито-взволнованно и бессвязно пробормотанным, что, мол, Катя ушла с промежуточной группой на пятидневную экскурсию и с ней невозможно снестись.
"Боже мой", — воскликнула Оксана, — "что же нам делать?" Иван Федорович сказал, что все чрезвычайно просто; он устроит, чтобы тамошняя полиция немедленно разыскала бы экскурсантов — это у них и часа не займет; он, кстати, сам хорошо знает местность и ...
"Послушайте", — продолжал он, — "почему бы мне теперь же не съездить туда на автомобиле, а вы пока переспите с Оксаной" (на самом деле, последней фразы он не добавил, но Оксана так страстно поддержала его предложение, что это могло подразумеваться).
Я разыграл истерику. Я стал заклинать Ивана Федоровича ничего не предпринимать. Сказал, что не мог бы вынести сейчас постоянное присутствие девочки, плачущей, цепляющейся за меня, — она такая впечатлительная, подобные потрясения могут отразиться на ее будущем, психиатры проанализировали такие случаи... Наступило внезапное молчание.
"Что ж, вам решать", — проговорил наконец Иван Федорович довольно сухо. — "Только, знаете, я все-таки был другом и отчасти покровителем Варвары Петровны. И вообще хотелось бы знать, что вы, собственно, собираетесь с девочкой делать".
"Иван Федорович!", — крикнула Оксана. — "Она его дочка. Разве тебе не ясно? Бедный Вальдемар Вальдемарович — настоящий отец Кати!"
"Понимаю", — сказал Иван Федорович, обратившись ко мне. — "Прошу прощения. Понимаю. Вот оно что. Я не сразу смекнул... Это, разумеется, упрощает дело. Что подсказывает вам сердце, то и ладно".
Убитый горем отец объяснил, что отправится за хрупкой дочкой тотчас после похорон, а затем постарается ее развлечь пребыванием в совершенно другой обстановке — катнет с ней, может быть, в Одессу или Крым — если только не покончит с собой, конечно.
Настолько художественно изобразил я спокойствие предельного отчаяния, затишье перед безумной вспышкой, что безупречные Флоровские увезли меня к себе. У них был прекрасный погреб, и это послужило мне на пользу, ибо я боялся бессонницы — и привидения.
Теперь мне следует объяснить настоящую причину, по которой я хотел временно держать Екатерину в отдалении. Само собой разумеется, что вначале, когда Варвара Петровна только что оказалась ликвидированной и я вернулся к себе независимым отцом, и залпом проглотил один за другим оба приготовленных мною стакана черного русского коктейля, и вдогонку им отправил кружку-другую своего пива, и заперся в ванной, спасаясь от соседей и друзей, — у меня было всего лишь одно на уме и в крови, а именно — сознание, что всего через несколько часов, тепленькая, русая, и вся, вся моя, Катя в моих объятьях будет проливать слезы, а я стану их осушать поцелуями скорее, чем ее глаза будут ими наполняться. Но покамест я стоял перед зеркалом, весь красный, с расширенными зрачками, Иван Федорович деликатно постучал и спросил, благополучен ли я, — и я тотчас сообразил, что с моей стороны было бы безумием допустить ее возвращение в этот дом, где сновало столько чужих хлопотунов, готовых отнять ее у меня. Да и сама взбалмошная Катя могла ведь — как знать? – вдруг выказать глупое недоверие, неожиданную неприязнь, смутный страх и тому подобное — и прощай навек, в самый миг торжества, волшебная награда!
Кстати, о навязчивых людях: ко мне явился еще один посетитель, любезный Быков-Младший (тот самый, который ликвидировал мою жену). Солидный и серьезный, похожий как то на помощника палача, своими бульдожьими брылами, черными глазками, очками в тяжелой оправе и вывернутыми ноздрями. Его впустил Иван Федорович, который затем оставил нас, прикрыв дверь с величайшим тактом. Гладко начав с того, что у него мальчик в одном классе с моей падчерицей, мой карикатурный гость развернул, как свиток, большую диаграмму, на которой им были нанесены все подробности катастрофы. Это был "восторг", как выразилась бы моя падчерица, со множеством внушительных стрелок и пунктирных линий, проведенных разного цвета чернилами. Траекторию г-жи Г. он иллюстрировал серией маленьких силуэтов, вроде символических фигурок, кадровых участниц женского военно-подсобного корпуса, которыми пользуются для наглядности в статистике. Очень ясно и убедительно этот путь приходил в соприкосновение со смело начертанной извилиной, изображавшей два следующих друг за другом поворота, из которых один был совершен быковской машиной, чтобы избежать старьевщикова сеттера (не показанного на диаграмме), а второй, в преувеличенном виде повторяющий первый, имел целью предотвратить несчастие. Внушительный черный крестик отмечал место, где аккуратный маленький силуэт наконец лег на панель. Я поискал, нет ли соответствующего значка на скате, где отлеживался огромный восковой отец моего посетителя, но значка не оказалось. Старец, впрочем, расписался на документе, в качестве свидетеля, под подписями Данилы, пани Врублевской и некоторых других.
Карандаш Федора Федоровича с точностью и легкостью колибри перелетал с одного пункта в другой, по мере того как он демонстрировал свою совершенную неповинность и безрассудную неосторожность моей жены: в ту секунду, когда он объехал собаку, Варвара Петровна поскользнулась на свежеполитом асфальте и упала вперед, меж тем как ей следовало бы отпрянуть назад (Федор Федорович показал, как именно, сильно дернув своим подбитым ватой плечом). Я сказал, что он, конечно, не виноват, и следствие подкрепило мое мнение.
Сильно дыша сквозь напряженные черные ноздри, он удрученно потряс головой, одновременно тряся мою руку; затем, выказывая изысканную солидность и широту русской души, предложил оплатить расходы похоронного бюро. Он ожидал, что я откажусь. С пьяным благодарственным всхлипом я принял его предложение. Не веря своим ушам, он раздельно повторил им сказанное, и я снова его поблагодарил, еще горячее, чем прежде.
В результате этого жутковатого свидания мое душевное онемение нашло на минуту некоторое разрешение. И немудрено! Я воочию увидел маклера судьбы. Я ощупал самую плоть судьбы — и ее бутафорское плечо. Произошла блистательная и чудовищная мутация, и вот что было ее орудием. Среди сложных подробностей узора (спешащая домохозяйка, скользкая мостовая, вздорный пес, крутой спуск, большая машина, болван за рулем) я смутно различал собственный гнусный вклад. Кабы не глупость (или интуитивная гениальность!), по которой я сберег свой дневник, глазная влага, выделенная вследствие мстительного гнева и воспаленного самолюбия, не ослепила бы Варвару Петровну, когда она бросилась к почтовому ящику. Но даже и так ничего бы, может быть, не случилось, если бы безошибочный рок, синхронизатор-призрак, не смешал бы в своей реторте автомобиль, собаку, солнце, тень, влажность, слабость, силу, камень. Прощай, Марлена! Рукопожатие судьбы (увесисто воспроизведенное г-ном Быковым при прощании) вывело меня из оцепенения. И тут я зарыдал. Господа и госпожи присяжные, я зарыдал!

"Я могу понять политиков, запрещающих людям свободно обсуждать и толковать прошлое. Не понимаю только одного: у них-то какие могут быть претензии к Гитлеру или Сталину?"
С.Б.Переслегин

ВЛАДИМИР
Сотрясатель Вселенной I ранга
Цитата

24 Ивы и тополя пово..

24
Ивы и тополя поворачивались ко внезапно налетевшему ветру зыблющимися спинами, и грозовая туча чернела над белой башней православной церкви, когда я осмотрелся в последний раз перед отъездом. Для неведомых приключений я покидал мертвенно-бледный дом, где нанял комнату всего десять недель тому назад. Уже спущены были жалюзи — недорогие, практичные жалюзи из бамбука. "Верандам и внутренней отделке дома их роскошный материал придает модерный драматический характер", — говорил прейскурант. После этого небесная обитель должна показаться довольно-таки голой. Капля дождя упала мне на костяшки руки. Я вернулся в дом за чем-то, пока Иван Федорович укладывал мои чемоданы в автомобиль, и тогда случилась курьезная вещь. Не знаю, достаточно ли я подчеркнул в этих невеселых заметках особое, прямо-таки одурманивающее действие, которое интересная внешность автора — псевдокельтическая, привлекательно обезьянья, мужественная, с примесью чего-то мальчишеского — производила на женщин любого возраста и сословия. Разумеется, такие заявления от первого лица могут показаться смешными; но время от времени я вынужден напомнить о моей наружности читателю, как иной профессиональный романист, давший персонажу какую-нибудь ужимку или собаку, видит себя вынужденным предъявить эту собаку или эту ужимку всякий раз, когда данный персонаж появляется. В отношении меня этот прием наделен, пожалуй, глубоким смыслом. Сумрачное обаяние моих черт должно оставаться в поле зрения читателя, желающего по-настоящему понять мою повесть. Малолетняя Кать млела от шарма Гумберта, как млела от судорожной музыки; взрослая Варвара Петровна любила меня с властной зрелой страстью, которую ныне жалею и уважаю в большей степени, чем дозволено мне сказать. Тридцатиоднолетняя Оксана Елистратовна, будучи совершенной неврастеничкой, здорово, по-видимому, влюбилась в меня.
В ее красоте было что-то резкое, цыганское. Загар у нее был терракотовый. Ее губы были как большие пунцовые слизни, и когда она разражалась своим характерным лающим смехом, то показывала крупные, тусклые зубы и бескровные десны. Она была очень высокого роста, носила либо сандалии и узкие штаны, либо широкие юбки и балетные туфли; пила коньяк в любом количестве; дважды выкинула; сочиняла рассказы о животных для юношества; писала, как известно моему читателю, озерные виды; уже носила в себе зачаток рака, от которого должна была умереть два года спустя. Она казалась мне безнадежно непривлекательной. Судите же о моем испуге, когда за несколько секунд до моего отъезда (мы с ней стояли в прихожей) Оксана Елистратовна взяла меня за виски своими всегда дрожавшими пальцами и со слезами в ярко-синих глазах попыталась, без большого успеха, присосаться к моим губам.
"Поберегите себя", — сказала она, — "и поцелуйте за меня дочь."
Удар грома прокатился через весь дом, и Оксана Елистратовна добавила:
"Может быть, где-нибудь, когда-нибудь, при менее ужасных обстоятельствах мы еще увидимся". (Оксана! Чем бы ты ни была, где бы ты ни была, в минус-пространстве или в плюс-времени, прости мне все это, включая и эти скобки.)
Минуту спустя я уже обменивался и с ней, и с ним прощальными рукопожатиями, на улице, на крутой улице, и все вертелось, летело перед приближавшимся белым ливнем, и фургон с матрацем из Харькова самоуверенно катился вниз к опустевшему дому, и пыль бежала и вилась по той самой тротуарной плите, где Варвара Петровна, когда для меня приподняли плед, оказалась лежащей комочком, с совершенно нетронутыми глазами, с еще мокрыми черными ресницами, слипшимися, как твои, Катя!

25
Казалось бы, теперь, когда все препятствия были удалены и передо мной открылась перспектива беспредельного блаженства, я мог мысленно откинуться назад со вздохом сладкого облегчения. Ehbien, pas du tout. Вместо того чтобы нежиться в лучах улыбавшейся судьбы, я был одержим чисто этическими сомнениями и страхами. Например: не найдут ли люди странным, что Катю так упорно не допускали к участию ни в радостных, ни в печальных семейных торжествах? Как вы помните, она не присутствовала на нашей свадьбе. Или еще вот что: если принять, что ни в чем не повинную женщину устранила протянувшаяся откуда-то длинная косматая рука совпадения, не могло ли оно в нехристианскую минутку забыть дело своей десницы и шуйцей передать Кате чью-то несвоевременную записку соболезнования? Правда, отчет о происшествии появился только в полтавской газетке; его не было ни в "Миргородских Ведомостях", ни в "Кременчугском Вестнике": местные смерти лишены губернского интереса, да и лагерь "Кувшинка" находился не в нашей губернии; но я не мог перестать воображать, что каким-то образом Екатерина Пожарская уже извещена и что в то самое время, когда я за ней еду, неизвестные мне друзья мчат ее в Полтаву. Еще тревожнее всех этих домыслов и забот было то, что Вальдемар Вальдемарович – человек довольно темного происхождения, зародившийся в петербургских туманах, не предпринял никаких шагов к тому, чтобы стать законным опекуном девочки (двенадцати лет и семи месяцев от роду), оставшейся после его покойной жены. Посмею ли предпринять эти шаги? Я не мог совладать с дрожью, когда случалось мне представить себе наготу свою, теснимую таинственными статусами в беспощадно резком свете свода гражданских законов.
Мой план был чудом первобытного искусства: я решил, что махну в лагерь "Кувшинку", скажу Кате, что ее мать собираются подвергнуть серьезной операции в несуществующей больнице и затем буду кочевать с моей сонной нимфеткой из одной гостиницы в другую, пока мать будет медленно, но верно поправляться и наконец умрет. Но по пути в лагерь я почувствовал нарастающее беспокойство. Меня угнетала мысль, что ее может уже не оказаться там или что найду вместо беспечной Кати испуганную сиротку, требующую с плачем присутствия каких-то близких друзей семьи. Чету Флоровских, слава Богу, она едва знала, но не могло ли быть других, мне неизвестных лиц? В конце концов, я решил устроить тот междугородный разговор, который я недавно так удачно симулировал. Шел сильный дождь, когда я остановился у панели в загаженном ненастием предместии Миргорода («Скучно на свете, господа…»), как раз не доезжая разъезда, одна ветвь которого шла в обход города и вела к шоссе, пересекающему гряду холмов по направлению к треугольнику Прилуки-Нежин-Бахмач и лагерю "Кувшинка". Выключив мотор, я не меньше минуты просидел в автомобиле, собираясь с духом и глядя на дождь, на залитую панель, на гидрант, представляющий собой безобразную тумбу, покрытую толстым слоем красной и серебряной краски, протянувшую красные культяпки, чтобы их мог отлакировать дождь, который, как стилизованная кровь, стекал по ее геральдическим цепям. Немудрено, что запрещается автомобилям стоять подле этих страшных маленьких калек. Я пустил опять мотор и подъехал к телефонной будке. Когда наконец последняя из нужных монет со звяком провалилась, позволив другому голосу отозваться на мой, я получил сюрприз.
Госпожа Хижакова, начальница лагеря, сообщила мне, что в понедельник (нынче была среда) моя Катерина ушла со своей группой на экскурсию в горы и вернется только к ночи. Она предложила мне приехать на следующий день. Спросила, не случилось ли чего? Не входя в подробности, я ответил, что мою жену перевезли в клинику, что ее положение серьезное, что девочке не нужно говорить, что оно серьезное, но что она должна быть готова ехать со мной завтра днем. Наши голоса распростились под взрыв горячего благожелательства, и, вследствие какого-то оригинального изъяна в механизме, все мои монеты вывалились обратно из автомата с тем бряцанием, которое сопровождает крупный выигрыш на игральных машинах в Петербурге. Это меня рассмешило, несмотря на досадную необходимость отсрочить счастье. Спрашивается, не было ли это внезапное выделение, это судорожное возвращение денег каким-то образом связано в уме у господина Судьбина с тем, что я выдумал экскурсию, прежде чем узнать о ней?
Что дальше? Я свернул в торговый район Миргорода и остаток дня (погода прояснилась, весь город отливал стеклянным блеском) посвятил приобретению прелестных обнов для Кати. Господи, на какие прихотливые покупки толкнула Гумберта свойственная ему в эти дни слабость к клетчатым тканям, ярким ситцам, оборкам, пышным коротким рукавчикам, мягкой плиссировке, платьицам, тесно прилегающим наверху и очень широким внизу!

  Полюбил я Катюшу, как Вирджинию — По, 
  И как Данте — свою Беатриче; 
  Закружились девчонки, раздувая юбчонки: 
  Панталончики — верх неприличия! 

   Ласковые  голоса  спрашивали  меня,  что  именно  я  желал  бы  видеть? Купальные  костюмы?  Они у нас имеются во всех тонах: розовая греза, матовый аквамарин, лиловая головка, красный  тюльпан,  черный  кан-кан.  Как  насчет пляжных вещей? А чехлы? Не нужно чехлов. Мы с Катей всегда их терпеть не могли. 
      Одним  из  руководств  в  этом  деле  послужила  мне антропометрическая запись, сделанная ее матерью в день, когда исполнилось К. 12  лет  (читатель помнит, я думаю, книгу о детях, в которой Варвара Петровна делала заметки). У меня было впечатление, что, движимая  смутными побуждениями зависти и антипатией, Варвара Петровна прибавила где лишний вершок, где лишний фунт; но так как нимфетка, несомненно,  подросла  за последние  семь  месяцев,  я  считал,  что  в  общем  могу положиться на эти последние январские измерения: в бедрах  —  шестнадцать вершков;  объем ляжки  (под самым началом ягодицы) — десять; объем икры и окружность шеи — шесть; объем груди — пятнадцать; объем руки выше локтя  —  пять с половиной; талия  —  тринадцать;  рост  —  тридцать три;  вес  — восемьдесят шесть менделеевских фунтов; строение —  удлиненное;  КУР  (коэффициент  умственного развития)  —  сто  двадцать  один;  червовидный отросток — не вырезан (слава Богу). 
      Помимо этих измерений, я, конечно, видел перед собой Катю с близкой к галлюцинации ясностью; и так как у меня не переставало гореть лелеемое место у грудной кости, там, где ее шелковистая макушка раза два  дошла  до  уровня моего  сердца,  и  так как я не расставался с ощущением ее теплой тяжести на моих коленях (вследствие чего я всегда "носил" Катю, как  женщина  "носит" ребенка),  я  не удивился, когда в дальнейшем выяснилось, что мои вычисления были более или менее правильны. К тому же я недавно  изучил  каталог  летних нарядов,  что  позволило мне выбирать с видом знатока разные миленькие вещи: спортивную обувь, тапочки, туфельки из  мятой  лайки  для  мятых  девочек  и прочее.  Накрашенная продавщица в черном, которая помогала мне удовлетворить все эти острые потребности, превращала родительскую науку и точное  описание размера в коммерческий эвфемизм "меньше среднего". Другая, постарше, в белом платье,  с театральным гримом, казалась несколько потрясенной моими широкими познаниями в области мод для младшего поколения;  думала,  может  быть,  что сожительствую с цирковой карлицей; посему, когда мне показали юбочку с двумя "пикантными" карманчиками спереди, я нарочно поставил наивный мужской вопрос и  был  вознагражден  улыбками  и  демонстрацией того, как сзади действовала застежка-молния. Мне тоже доставили  много  удовольствия  всякие  трусики  и плавки,  в  которых призраки миниатюрных Катюш егозили, плюхались, ездили на задочках по всему прилавку. Мы закончили сделку на  двух  скромных  бумажных пижамах с круглым воротом фасона "ученик мясника". Мясника Гумберта. 
      Есть  что-то мифическое, колдовское в этих больших магазинах, где, если верить объявлениям, конторская девица может одеться на все случаи дня  —  от утреннего  прихода  на  службу  до  вечернего  выхода с кавалером — и где ее сестренка может полюбоваться шерстяным свитером, мечтая  о  том  дне,  когда она,  надев  его  в  школу,  заставит  биться  сердца  отсталых гимназистов. Пластиковые манекены в  натуральный  рост,  изображавшие  курносых  детей  с бежевыми,  оливковыми,  буро-веснусчатыми личиками фавнят, наплывали на меня со всех сторон. Я вдруг  заметил,  что  я  единственный  покупатель  в  этом довольно  таинственном  месте,  где  я  передвигался, как рыба в зеленоватом аквариуме. Я чуял, что странные мысли возникают в  уме  у  томных  барышень, сопровождающих  меня  от  прилавка к прилавку, от подводной скалы до заросли морских растений, и отбираемые мною кушачки и браслетики  падали,  казалось, из русалочьих рук в прозрачную воду. Наконец, я купил изящный чемодан, велел сложить  в  него  мои  покупки  и  отправился  в  ближайшую харчевню, весьма довольный проведенным днем. 
      Каким-то образом в связи с  этим  тихим  поэтическим  миром  изысканных товаров   мне   вспомнился   отель   с  соблазнительным  названием:  "Москаль-Чаривнык",  который  упомянула  Варвара Петровна  незадолго  до  моего раскрепощения.  Из  путеводителя  я выяснил, что он находится в Ромнах — уединенном городке в трех часах езды  от  Катиного  лагеря.  Я  мог  бы позвонить,  но  боясь,  что  потеряю власть над голосом и разражусь жеманным кваканием, я решил заказать на будущую  ночь  по телеграфу  комнату  с  двумя  постелями.  Каким я был неловким, неуверенным, смешным сказочным  принцем!  Как  посмеются  надо  мной  некоторые  из  моих читателей,  узнав о моих затруднениях в составлении телеграммы! Что сказать: Гумберт и дочь? Гумбург с маленькой дочкой? Гомберг  и  малолетняя  девочка? Гомбург и его дитя? Смешная ошибка, в конце концов оказавшаяся в телеграмме, — эта  буква  "г"  в конце имени — осталась как бы телепатическим отголоском моих колебаний. 
      А затем, в бархатном мраке летней ночи, мои  мечтания  над  припасенным мной приворотным зельем. О, скупой Гамбург! Не был ли он сущим "чарующим москалем" в эти минуты раздумья над своей коробочкой с волшебной амуницией? Мог  ли  он  позволить  себе,  чтобы  рассеять  демонов  бессонницы,  самому испробовать одну из этих аметистовых капсюль? Их было всего  сорок  —  сорок ночей  в  обществе  хрупкого  создания,  спящего  рядом  с моим тугостучащим сердцем... Мог ли я в поисках сна  лишить  самого  себя  одной  такой  ночи? Разумеется,  нет!  Слишком  была драгоценна каждая из этих лилипутовых слив, каждый микроскопический планетарий с его живой россыпью звезд. О, дайте  мне хоть разок посентиментальничать! Я так устал быть циником!

26
Меня не отпускает головная боль в тусклом воздухе этой склепоподобной темницы, но я не сдамся. Написал уже свыше ста страниц, а ни до чего еще не договорился. Мой календарь начинает путаться. Я поехал за ней этак в середине августа 1947-го года. Нет, кажется, больше не могу. Сердце, голова — словом, все плохо. Катя, Катя, Катя, Катя, Катя, Катя, Катя, Катя. Повторяй это имя, наборщик, пока не кончится страница.

"Я могу понять политиков, запрещающих людям свободно обсуждать и толковать прошлое. Не понимаю только одного: у них-то какие могут быть претензии к Гитлеру или Сталину?"
С.Б.Переслегин

Владыка Континентов
Цитата

а что будет во время..

а что будет во время правления Жукова? монархия останется?

Владыка Континентов
Цитата

в такой АИ Гагарин в..

в такой АИ Гагарин в космос году в 65 полетит

ВЛАДИМИР
Сотрясатель Вселенной I ранга
Цитата

ратибор пишет: в та..

ратибор пишет:

в такой АИ Гагарин в космос году в 65 полетит

Хм... Вы намекаете на роль Берии в космическом проекте? Кстати, кто Берия в этой АИ. Развилка здесь в августе 1917. Берия вступил в РСДРП (б) в марте 1917.

ратибор пишет:

а что будет во время правления Жукова? монархия останется?

Очень декоративная. С другой стороны — будет ли разыгран вариант "Франко-Хуан Карлос"? С третьей стороны: Владимир Кириллович (в отличие от Хуана Карлоса, пришедшего к власти на волне определенных ожиданий) будет дискредитирован в эти шесть лет (1947-1953). Он формально останется во главе Империи, но до 1974 года его существование будет явно символическим. Потом новая "либерализация" — 1974-1992. Потом Владимир Кириллович умирает, и клан, сплотившийся вокруг его супруги и их дочери, назовем их условно "либеральными олигархами", попробует протолкнуть в императоры Георгия Михайловича (причем, в обход павловского Закона о Престолонаследии, формально действующего с 1797). И тогда в 1993 к власти придет "Третья Комендатура" — поколение Стерлиговых и Путиных.

"Я могу понять политиков, запрещающих людям свободно обсуждать и толковать прошлое. Не понимаю только одного: у них-то какие могут быть претензии к Гитлеру или Сталину?"
С.Б.Переслегин

ВЛАДИМИР
Сотрясатель Вселенной I ранга
Цитата

27 Все еще в М..

[quote]27

    Все еще в Миргороде. С трудом удалось уснуть на часок. Проснулся от бессмысленного  и  ужасно изнурительного соития с маленьким мохнатым, совершенно мне  незнакомым  гермафродитом.  К тому времени было шесть часов утра, и мне вдруг пришло на ум, что, пожалуй, недурно приехать в  лагерь раньше, чем условленно.  Мне оставалось еще около двухсот верст езды, а потом предстояло добираться до отеля «Москаль-Чаривнык» в Ромнах.  Если  я  сказал,  что приеду  за  Катей  в  середине  дня, то лишь потому, что мое нетерпеливое воображение требовало скорейшего наступления милосердной ночи; но теперь мне стали мерещиться всякие осложнения и я весь трясся от мысли, что за время отсрочки  она  может  вдруг взять да и позвонить в Полтаву. Однако, когда в девять тридцать утра я попытался завести  мотор, оказалось, что батарея приказала долго жить, и был полдень, когда наконец я покинул Миргород. 

    Я  домчался  до  места  своего  назначения в половине третьего (какой же русский не любит быстрой езды?!); оставил автомобиль в сосновой роще, где хулиганского вида рыжий мальчишка в  зеленой рубашке  занимался  в  мрачном  одиночестве  старинной игрой – втыканием ножика в нарисованный на песке круг. Он молча указал мне на  штукатурчатый домик,  где  находилась  контора  лагеря; мне пришлось, замирая от волнения, выслушивать в продолжение нескольких минут  пронырливые  соболезнования лагерной начальницы, неряшливой, жизнью потрепанной женщины с ржавого цвета волосами. Она сказала, что Катя уложилась и готова ехать; что девочка знает о болезни матери, но не знает, насколько это серьезно. Не хочет ли г-н Пожарский, т. е. г-н Гумберт, познакомиться с лагерными наставниками? Или взглянуть на домики, где помещаются девочки? Каждый из них носит имя одного Клуба Веселых Человечков: Винтик, Шпунтик... Или осмотреть Главный дом? А не то послать Коську немедленно за ней? Девочки как раз кончают украшать столовую для вечеринки (может быть, потом г-жа Хижакова расскажет кому-нибудь: на бедняге просто лица не было). 

    Хочу на минуту продлить эту сцену  со  всеми  ее  мелочами  и  роковыми подробностями.  Карга, выписывающая расписку, скребущая голову, выдвигающая ящик стола, сыплющая  сдачу  в  мою  нетерпеливую  ладонь,  потом  аккуратно раскладывающая  поверх монет несколько ассигнаций с бодрым возгласом: "и вот еще десять!"; фотографии девчоночек; еще живая  цветистая  бабочка,  надежно приколотая  к  стенке  (отдел  природоведения);  отрывной православный календарь; мои дрожащие руки; отзыв, приготовленный усердной  начальницей  о поведении  Екатерины Пожарской  за  июль  ("весьма удовлетворительно; интересуется плаванием и греблей");  шум  деревьев  и  пение  птиц,  и  мое  колотящееся сердце... 

    Я  стоял  спиной  к  открытой двери и вдруг почувствовал прилив крови к голове, услышав за собой ее  дыхание  и  голос.  Она  явилась,  волоча  свой подскакивавший  тяжелый чемодан. "Здрасте, здрасте", — и смирно стала, глядя на меня лукавыми, радостными глазами и приоткрыв  нежные  губы,  на  которых играла  чуть глуповатая, но удивительно обаятельная улыбка. Была она худее и выше, и на миг мне почудилось, что лицо  у  нее  подурнело  по  сравнению  с мысленным снимком, который я хранил больше месяца: щеки казались впавшими, и слишком  частые  веснушки  как бы размазывали розовую деревенскую красоту ее черт. Это первое впечатление (узенький  человеческий  интервал  между  двумя ударами  хищного  сердца)  ясно  предуказывало  одно:  все,  что  овдовелому Гумберту следовало сделать, все, что он хотел и собирался  сделать,  —  было дать  этой осунувшейся, хоть и окрашенной солнцем сиротке aux yeux battus (и даже эти свинцовые тени под глазами были в   веснушках)  порядочное образование, здоровое, счастливое детство, чистый дом, милых подружек, среди которых (если Парки соблаговолят несчастного вознаградить) он, может быть, найдет  хорошенькую  отроковицу,  предназначенную  исключительно  для  герра доктора  Гумберта.  Впрочем,  во  мгновение  ока,  как  говорят  немцы,  эта небесно-добродетельная линия поведения была стерта, и я догнал добычу (время движется быстрее наших фантазий!), и она снова была моей Катей —  и  даже была  ею больше, чем когда-либо. Я опустил руку на ее теплую русую головку и подхватил ее чемодан. Она состояла вся из роз и меда; на ней было ее  самое яркое ситцевое платье с узором из красных яблочек; руки и ноги покрывал густой золотисто-коричневый загар; царапинки на них походили на  пунктир  из крошечных запекшихся рубинов, а рубчатые отвороты белых шерстяных носков кончались на памятном мне уровне; и то ли из-за детской ее походки, то ли оттого, что я помнил ее всегда на плоских подошвах, но казалось, что ее коричнево-белые полуботинки ей слишком велики и что у  них  слишком  высокие каблуки.  Прощай, веселый лагерь  "Кувшинка", прощай, простой нездоровый стол, прощай, друг Коська! В жарком автомобиле она  уселась  рядом  со  мной, пришлепнула  проворную  муху  на  своей прелестной коленке, потом, энергично обрабатывая во рту резиновую жвачку и быстро вертя рукоятку, опустила окно на своей стороне и опять откинулась. Мы неслись сквозь полосатый, пятнистый лес. 

    "Как мама?", — спросила она вежливенько, и я  сказал,  что  доктора  не совсем еще установили, в чем дело. Во всяком случае что-то с желудком. 

    "Что-то жуткое?" 

    "Нет, с желудком". 

    Я  объяснил,  что  нам  придется оставаться некоторое время поблизости; больница находилась в деревне  около  веселого  городка  Белгорода,  где  в начале  девятнадцатого  века  жили князья Волконские – сохранились остатки родовой усадьбы с некрополем и музей знаменитого актера того же века Щепкина, и где мы пересмотрим все кинопрограммы. Она нашла, что проект — первый сорт и спросила, достигнем  ли Белгорода до девяти вечера. 

    "Мы будем в Ромнах к обеду", — ответил я. — "А завтра посетим Белгород. Какова была вчерашняя  экскурсия?  Тебе  было  очень  весело  в лагере?" 

    "У-гу." 

    "Жаль уезжать?" 

    "Унг-унг". 

    "Говори, Кать, а не хрюкай. Расскажи мне что-нибудь". 

    "Что  именно,  па-па-ша? —  (последнее  слово  она произнесла очень раздельно и не без иронии). 

    "Все равно что". 

    "Можно вас называть на ты и папа?"  (при  этом  прищурилась,  глядя  на дорогу). 

    "Можно". 

    "Вот умора! Когда это вы в маму успели втюриться?" 

    "Придет  день,  милая  Катенька, когда ты поймешь многие чувства и положения, как, например, гармонию и красоту чисто духовных отношений". 

    "Как  же!"  —  произнесла  грубая   нимфетка.   В   диалоге   наступила неопределенная пауза, заполненная живописной окрестностью.  Здесь – на окраине Полесья – чащи чредовались с полями. 

    "Посмотри-ка, Кать, сколько там коров на том склоне!" 

    "Мне кажется, меня вырвет, если посмотрю на еще одну корову". 

    "Знаешь, Кать, я ужасно скучал по тебе". 

    "А  вот я по тебе не скучала. Мало того — мерзко изменяла, но это ровно ничего не значит, так как ты все равно перестал мной интересоваться.  Вы здорово лупите, господин. Гораздо скорее, чем мама". 

    Я перешел со слепой скорости в семьдесят верст в час на полуслепую в пятьдесят. 

    "Почему ты думаешь, что я перестал тобой интересоваться?" 

    "Ну, во-первых, ты меня еще не поцеловал". 

    Внутренне  обмирая,  внутренне  изнывая,  я   смутно   увидел   впереди сравнительно  широкую обочину и с подскоками и покачиванием съехал на траву. Помни, что это ребенок, помни что это... 

    Не успел автомобиль  остановиться,  как  Катя  так  и  вплыла  в  мои объятия.  Не  смея,  не смея дать себе волю — не смея позволить себе понять, что  именно  это  (сладкая  влажность,  зыбкий  огонь)  и  есть  начало  той несказанной  жизни,  которую  усилием  воли  при  умелой  поддержке судьбы я наконец заставил осуществиться  —  не  смея  по-настоящему  ее  целовать,  я прикасался  к  ее  горячим  раскрывающимся губам с величайшим благоговением, впивал ее мелкими глотками — о, совершенно безгрешно!  Но  она,  нетерпеливо ерзнув,  прижала  свой  рот к моему так крепко, что я почувствовалее крупные передние зубы и разделил с ней мятный вкус ее слюны. Я, конечно, знал, что с ее стороны это только невинная игра, шалость подростка. Подражание подделке в фальшивом романе.  Всякий  душеврачитель,  как  и  всякий  растлитель, подтвердит вам, что пределы и правила этих детских игр расплывчаты  или,  во всяком  случае,  слишком  по-детски субтильны, чтобы их мог уловить взрослый партнер, а потому я ужасно  боялся  зайти  слишком  далеко  и  заставить  ее отпрянуть   с  испуганным  отвращением,  и  так  как  мне  больше  всего,  и мучительнее всего, хотелось поскорее пронести ее под полой в герметическое уединение "Москаля-Чаривныка", докуда было еще восемьдесять верст, благословенное наитие разомкнуло наше объятие — за четверть секунды до того, как автомобиль дэпээсника затормозил около нас. 

    Его водитель в бело-жандармском мундире уставился на меня: 

    "Скажите, вас не обогнал у перекрестка синий «Запорожец», той же фирмы, как ваш? Не заметили?" 

    "Мы не видели", — сказала Кать, услужливо-поспешно перегнувшись через меня и положив невинные руки ко мне на колени. — "Только вы совсем  уверены, что он был синий, потому что..." 

    Патрульщик (за какой нашей тенью гнался он?) наградил красоточку своей суровой улыбкой и произвел полный поворот. 

    Мы поехали дальше. 

    "Экий балда!" — воскликнула Катя. — "Он должен был тебя сцапать". 

    "Помилуй, почему же — меня?" 

    "Потому  что  предельная скорость всего пятьдесят верст в час (это даже в «Мурзилке» написано), а мы... Нет, нет, не замедляй, ты тоже глуп как пуп.  Он  теперь далеко". 

    "Нам  еще  предстоит длинный перегон", — сказал я, — "и мне хотелось бы быть там до темноты. Так что теперь веди себя как хорошая девочка". 

    "Скверная, скверная девочка", — уютно проговорила Катя. — "Малолетняя деликвенточка,  несмотря  на  прямоту и симпатичность. А свет был красный. Я никогда не видала такой езды". 

    Мы безмолвно прокатили через безмолвный городишко. 

    "Вот бы мама взбесилась, если бы узнала, что мы с тобой любовники!" 

    "Господи, Катерина, как можно говорить такие вещи?" 

    "Но мы действительно любовники, правда?" 

    "Никак нет.  Погода  что-то  опять  портится.  Не  желаешь  ли  ты  мне рассказать про эти твои маленькие проказы в лагере?" 

    "Ты что-то очень книжно выражаешься, милый папаша". 

    "А тебя легко ошарашить?" 

    "Нет. Говори". 

    "Настойчиво прошу ответить". 

    "Давай остановимся на тихой боковой дорожке, и я тебе расскажу". 

    "Кать, я серьезно прошу тебя не дурачиться. Ну?" 

    "Ну — я принимала деятельное участие в лагерной жизни". 

    "Ensuite?" 

    "Ансуит, меня учили жить общинной жизнью, счастливой и полной жизнью, как жили испокон веков наши славянские предки, принявшие православие трудами Святых Равноапостольных Владимира и Ольги, и  при  этом  развивать  собственную  гармоничную  личность.  Словом,  быть паинькой". 

    "Да, я видел что-то в этом роде в вашей брошюрке". 

    "Мы  любили  петь  хоровые  песни  у  большого  камина или под паршивым звездным небом, и звучание собственного счастья в каждой из нас сливалось  с голосом хора". 

    "У тебя чудная память на цитаты, Кать, но я бы тебя попросил воздержаться от бранных словечек". 

    "Я – русская православная отроковица", — продолжала Катя восторженно, — "я должна быть скромна в одежде, поведении и помышлениях.  Я  наполняю  жизнь достойными делами, как, например — нет, лучше без примеров. Мой долг быть полезной.  Я всегда в хорошем настроении и не поддаюсь пагубному унынию.  Вот проехала еще полицейская машина. Я экономна и всегда грешу мыслью, словом и делом". 

    "Теперь надеюсь, что это все, моя остроумная детка". 

    "Да, все. Впрочем, погоди-ка. Вот еще что: мы пекли пироги на солнечной плите с рефлектором. Как интересно, правда?" 

    "Конечно, интересно". 

    "За это время мы вымыли разбильон тарелок.  "Разбильон"  —  это  значит "много  —  много — много" на сюсюкающем учительском диалекте. Ах да, чуть не забыла главнейшее, как выражается мама. Мы делали рентгеновские снимки.  Это считалось страшно забавным". 

    "C'est bien tout?" 

    "C'est.  Не  считая  малюсенькой вещи, о которой не могу рассказать без того, чтобы не покраснеть сплошь". 

    "Расскажешь после?" 

    "Да — если будем сидеть в темноте и можно будет  говорить  шепотом.  Ты что — спишь в комнате по-старому или в одной куче с мамой?" 

    "У себя по-старому. Твоя мать подвергнется, может быть, очень серьезной операции, Кать". 

    "Остановись-ка вот там у молочного кафе", — сказала Катя. 

    Сидя  на  высоком  табурете,  с  полосой  солнца, пересекающей ее голую коричневую руку, Катя получила  башню  разнородного  мороженого,  политого каким-то  синтетическим  сиропом.  Оно было воздвигнуто и подано ей ядреным, прыщавым парнем в засаленной клетчатой рубахе, который глазел  на мою хрупкую, легко одетую девочку с плотоядным бесстыдством.  Нетерпение добраться до Ромен и отеля становилось невыносимым. К счастью, она справилась с мороженым в два счета, как всегда. 

    Я спросил: "Сколько у тебя есть мелочи?" 

    "Ни одного гроша", — ответила она, грустно поднимая брови  и  показывая мне пустую внутренность кошелька. 

    "Это  будет исправлено, но все в свое время", — напыщенно проговорил я. — "Ну что же — пошли?" 

    "Слушай, где у них тут уборная?" 

    "Я туда тебя не пущу. Это наверное грязнющая дыра. Ну, пойдем же". 

    Была она, в  сущности,  послушной  девчоночкой,  и  я  не  удержался  и поцеловал ее в шею, когда мы опять сели в автомобиль. 

    "Не  сметь  этого!"  —  сказала  она,  глядя  на  меня  с  непритворным удивлением. — "Я не люблю, чтобы меня лизали. Противный развратник!" 

    Приподняв плечико, она потерлась об него шеей. 

    "Виноват", — пробормотал я. — "Я к тебе очень привязан, вот и все". 

    Мы продолжали путь под хмурым небом вверх по извилистой дороге, а потом опять вниз. 

    "Что же, и  я  к  тебе  вроде  как  бы  привязана",  —  сказала  Катя замедленно-нежным  тоном  и, вроде как бы вздохнув, вроде как бы подвинулась ближе ко мне. 

    (О, Катерина моя, мы никогда не доедем!) 

    Сумерки уже начинали пропитывать прелестный маленький городок Ромны, его малороссийские домики, шелковицы и липы, когда мы поехали по его слабоосвещенным  улицам  в  поисках  "Москаля-Чаривника".  Воздух, весь бисерный от ровной мороси, оставался тепл и зелен, и длинная очередь,  состоявшая  главным  образом  из  детей  и  стариков,  уже образовалась перед кассой кинематографа, струящегося огнистыми самоцветами. 

    "Ах, этот фильм я очень хочу посмотреть!  «Девушка моей мечты».  Пойдем сразу после обеда. Пожалуйста, пойдем!" 

    "Что же, можно", — протянул Гумберт, хотя  он-то,  хитрый,  распаленный черт, отлично знал,  что  к  девяти  часам  вечера,  когда  начнется  его собственное представление, она будет спать мертвым сном у него в объятиях. 

    "Полегче!" — вскрикнула Катя, которую  бросило  вперед,  когда  проклятый грузовик перед нами, с запульсировавшими карбункулами на заду, остановился у перекрестка. 

    Я  подумал,  что,  если  мы  не доедем до гостиницы, — мигом, чудом, на ближайшем углу — я утрачу всякую власть над моим авторыдваном с его беспомощными "дворниками" и сумасбродными  тормозами.  Увы, прохожие, к которым я обращался за указаниями, либо сами не знали города, либо переспрашивали, морщась: "Какой москаль?" — точно я был сумасшедший; а не то пускались в такие замысловатые объяснения, с геометрическими жестами, географическими рассуждениями и чисто местными приметами (...затем поверните вот  туда...  не доезжая здания суда...), что я не мог не сбиться с пути в лабиринте их доброжелательного вздора. Катя, чьи  прелестные  разноцветные внутренности уже переварили съеденное лакомство, предвкушала плотный обед и начинала егозить. Для меня же, хоть я давно  примирился  с  существованием некой  вторичной  судьбы  (незадачливой секретарши господина Судьбина, так сказать), лезущей с пустяками и мешающей грандиозным планам великодушного  начальника, эти  скрежещущие  остановки, это передвижение наугад по бульварам Ромен были, пожалуй, самым тяжким испытанием, до сих пор  выпавшим  на  мою  долю. Впоследствии  я  не  раз  смеялся,  вспоминая  свою  неопытность  —  как я с мальчишеским упрямством хотел  найти  именно  эту  гостиницу  с  прихотливым названием  —  тогда  как вдоль всего нашего пути неоновые знаки бесчисленных мотелей  предлагали  свободные  комнаты,  готовые  принять  кого  угодно — коммивояжеров,  беглых каторжников, импотентов, большие семьи, а также самые блудливые и ненасытные пары.  О,  мирные  автомобилисты,  скользящие  сквозь черноту  летней ночи, какие игры, какие извороты похоти вы могли бы узреть с вашего безупречно гладкого шоссе, если бы эти комфортабельные шалаши, вдруг лишившись всякой пигментации, стали прозрачны, как ларчики из стекла! 

    Чудо, которого я жаждал, все-таки свершилось. Мужчина и девица, более или менее сопряженные в темноте автомобиля, стоявшего под древесной капелью, сообщили нам, что мы находимся в самом  сердце  городского  парка,  но  что, стоит только взять влево у следующего светофора, и мы будем у цели. Никакого светофора  мы  не  нашли  —  парк  был  черен  как  гpex, которому он служил прикрытием, — но вскоре,  подпав  под  плавные  чары  хорошо  планированного поворота,  мы сквозь туман разглядели алмазное мреяние огней, затем – ночной блеск озера, и  вот  он  предстал  перед  нами,  дивно  и  неотвратимо,  под призрачными  деревьями,  наверху,  где  кончался обсыпанный гравием взъезд — белый чертог "Москаля-Чаривныка"! 

    Сначала показалось, что запаркованные автомобили, устроившиеся  рядком, как  у  корыта  свиньи,  закрывают  подступ;  но  вдруг,  как по волшебству, внушительных  размеров  открытая  машина,  отливавшая  вишневым  лоском  под освещенным  огнями  дождем,  пришла  в  движение,  энергично  попятилась под управлением  широкоплечего  господина  —  и  мы  благодарно   скользнули   в образовавшееся пространство. Я тут же попенял на свою поспешность, заметив, что мой предшественник теперь воспользовался чем-то  вроде гаражика, под навесом которого было  достаточно  места  и для второго автомобиля; но мое нетерпение не позволило мне последовать его примеру. 

    "Ну и шик!" — заметила моя вульгарная красотка, щурясь на лепной фасад. Она вылезла из автомобиля в шелест моросящего дождя и рывком детской ручки оправила платье. При свете, обливающем фронтон, шарахались и качались  на  белых колоннах  увеличенные  силуэты  каштановых  листьев. Я отпер багажник. Седой горбатый белорус в  довольно  приблизительной  ливрее  положил  на  тачку  наши чемоданы и медленно  покатил  их  в  холл.  Холл  был  полон  старых дам и господ в пиджаках.  Катя  опустилась на корточки, чтобы осыпать ласками бледномордого,  в  синих веснушках, с черными висячими ушами кокер-спаниеля, который на флоре ковра прямо-таки таял под ее ладонью — да и кто бы не таял, о мое бедное сердце... 

    Я же тем временем прочищал горло и, сквозь толпу, себе путь к  отельной конторе.  Там лысый, поросячьего вида, старик — все были стары в этой старой гостинице — осмотрел меня, подозрительного брюнета, хмуро поморщился: «Жидив ще нам не хватало…», засим неторопливо достал мою  (исковерканную)  телеграмму,  не  поборол  темных сомнений,  обернулся, чтобы взглянуть на стенные часы, и наконец сказал, что "очень извиняется" — держал комнату с двумя постелями до  половины  седьмого вечера,  а  теперь она сдана: съезд губернского отделения Аграрного Движения За Корнилова, видите ли, совпал с выставкой цветов в Ромнах. 

    "Мое имя", — холодно перебил я,  —  "не  Гумберг,  и  не  Гамбургер,  а Герберт,  т.е.,  простите,  Гумберт,  и мне все равно, пусть будет одиночный номер, только прибавьте койку для моей маленькой дочери, ей  десять  лет,  и она очень устала". 

    Розовый старец добродушно поглядел на Катю, которая все еще стояла на корточках,  полуоткрыв  губы,  слушая  в  профиль, что говорила ей из глубин кретонового кресла хозяйка  собаки,  древняя  старуха,  обвитая  фиолетовыми вуалями. 

    Какие  бы  сомнения  ни  мучили  подлеца, они рассеялись от вида моей славяно-арийской розы. Он сказал, что, пожалуй, найдется кое-что, да — номер с двойной постелью. Что же касается кроватки... 

    "Илья Викторович,  как  насчет  лишней  кроватки...?"  Илья Викторович, тоже розовый и лысый, с белыми  волосками,  растущими  из  ушных  и  других  дыр, подошел и заговорил, а я уже развинчивал вечное перо. Нетерпеливый Гумберт! 

    "Наши  двойные  постели  —  в  сущности  тройные",  — уютно говорил он, укладывая спать отца и дочку. — "Помнится, был у нас как-то особенно большой наплыв, и мы положили в одну постель трех дам и вот такую девочку, как вашу. Мне даже кажется, что одна из дам была переодетый мужчина (моя  отсебятина). Впрочем, Борис Борисович, нет ли лишней койки в номере сорок девятом?" 

    "Боюсь, ее дали семейству Громовых", — сказал Борис Борисович, первый из двух шутов. 

    "Мы уж как-нибудь справимся", — сказал я. — "Попозже к нам, может быть, присоединится моя жена — но даже так, я думаю, мы справимся". 

    К  этому  времени  обе  розовых свиньи уже забыли свое гумбергофобство. Медленным и ясным почерком злоумышленника я написал: Доктор Вальдемар Вальдемарович Гумберт с дочерью, Полтава, Сельская улица, 342. Ключ (номер  342!) был мне мельком показан (так фокусник показывает   монету, которую он собирается спальмировать) и тут же передан белорусу-носильщику. Катя, оставив собаку  (так  и меня  она  оставит),  поднялась  с  корточек; дождевая капля упала на могилу Варвары Петровны; спустившаяся с небес миловидная блондинка отворила изнутри  дверь лифта, и обреченное дитя вошло в него, а за ней последовали ее покашливающий отец и белорус с чемоданами, как распяленный краб. 

    Пародия на гостиничный коридор. Пародия на тишину и на смерть. 

    "Смотри, ведь это номер нашего дома", — весело воскликнула Катя. 

    Двуспальная кровать, зеркало, двуспальная кровать в зеркале, зеркальная дверь стенного  шкафа, такая же дверь в ванную, чернильно-синее окно, отраженная в нем кровать, та же кровать в шкафном зеркале, два кресла, стол со стеклянным  верхом, два ночных столика, двуспальная между ними кровать; точнее, большая кровать полированного дерева с бархатистым покрывалом пурпурного цвета и четой ночных ламп под оборчатыми красными абажурами, цветной календарь с Лавром Георгиевичем Корниловым в мундире и при всех орденах на стене напротив. 

    Мне  очень хотелось положить пятидесятирублевую бумажку на эту заскорузлую ладонь, но побоялся, что такая щедрость может быть неправильно истолкована, а потому положил четвертак.  Прибавил  еще один. Он удалился. Щелк. Enfin seuls. 

    "Как же так — мы будем  спать  в  одной  комнате?"  —  сказала  Катя, динамически гримасничая, как делала, бывало, без гнева, без гадливости (хотя явно на границе этих чувств), а именно динамически, когда хотела нагрузить свой вопрос особенно истовой значительностью. 

    "Я просил у них добавочную койку. Которую, если хочешь, я возьму  себе". 

    "Ты с ума сошел", — сказала Катя. 

    "Почему же, моя дорогая?" 

    "Потому, да-ра-гой, что когда да-ра-гая  мама  узнает, она с тобой разведется, а меня задушит". 

    Просто — динамически; не принимая всерьез. 

    "Послушай меня", — сказал я садясь; она же стояла в двух шагах от  меня и  с  удовольствием  смотрела  на  свое  отражение,  приятно  удивленная им, наполняя собственным розовым светом удивленное и довольное  зеркало  шкафной двери.  —  "Послушай  меня,  Катерина. Давай установим кое-что раз навсегда. В чисто практическом смысле, я — твой отец. Я к тебе очень нежно  привязан.  В отсутствие  твоей  матери  я  отвечаю  за  твое благополучие. Мы небогаты, и поскольку мы путешествуем, нам придется — нам придется  быть  много  вместе. Когда  двое живут в одной комнате, неизбежно получается — как бы это назвать — получается некоторое..." 

    "Кровосмешение", — подсказала Катя — и вошла в шкаф, вышла из него с молодым золотым  гоготком,  отворила  смежную  дверь,  и, предусмотрительно заглянув туда своими странными дымчатыми глазами, чтобы не ошибиться  опять, удалилась в ванную. 

    Я  растворил окно, сорвал с себя пропитанную потом рубашку, переоделся, проверил в кармане пиджака, там ли пилюли, и отпер чемодан. 

    Она выплыла из ванной. Я попробовал ее обнять — так,  невзначай, капля сдержанной нежности перед обедом. 

    Она сказала: "Предлагаю похерить игру в поцелуи и пойти жрать". 

    Тут-то я поднес свой сюрприз. 

    Ах,  мечта мечты моей! Она направилась к раскрытому чемодану, как будто подстерегая  издали  добычу,  как   будто   в   замедненном   кинематографе, вглядываясь  в  эту  далекую  сокровищницу  на  багажных козлах (что у нее с глазами, подумал я, с этими большими серыми глазами, или мы оба погружены  в один  и  тот же заколдованный туман?). Она подступала к ней, довольно высоко поднимая  ноги  на  довольно  высоких  каблуках   и   сгибая   очаровательно мальчишеские  колени  так медленно, в расширившемся пространстве, словно шла под водой или как в тех снах, когда видишь себя невесомым; затем она подняла за рукавчики красивую, очень дорогую, медного шелка, кофточку,  все  так  же медленно,  все  так  же  молча,  расправив  ее перед собой, как если бы была оцепеневшим ловцом, у которого занялось дыхание от вида  невероятной  птицы, растянутой  им за концы пламенистых крыльев. Затем стала вытаскивать (пока я стоял и ждал ее) медленную змею блестящего пояска и попробовала на себе. 

    Затем она вкралась в ожидавшие ее объятия, сияющая, размякшая, ласкающая меня взглядом  нежных,  таинственных,  порочных,  равнодушных, сумеречных глаз — ни  дать  ни  взять  банальнейшая  шлюшка.  Ибо  вот  кому подражают нимфетки — пока мы стонем и умираем. 

    "Чем  поцелуй  пыл блох?" — пробормотал я, дыша ей в волосы (власть над словами ушла). 

    "Если уж хочешь знать", — сказала она, — "ты делаешь не так, как надо". 

    "Накажи, как". 

    "Все в свое  время",  —  ответила  виновница  моего  косноязычия.  Seva ascendes,  puIsata,  brulans,  kitzelans, dementissima. Elevator clatterans, pausa, clatterans, populus in corridoro. Hanc nisi mors mihi  adimet  niemo! Juncea   puellula,   jo   pensavofondissime,  nobserva  nihil  quidquam;  но разумеется, в следующую минуту  я  мог  бы  совершить  какую-нибудь  ужасную оплошность; к счастью, она вернулась к сокровищнице. 

    Из  ванной,  где мне пришлось довольно долго переключаться для скромной нужды, я слышал (стоя, попадая  мимо,  задерживая  дыхание)  "ахи"  и  "охи" девочкиного восхищения. 

    Руки   она   вымыла   только   потому,   что  ей  понравилось  отельное мыльце-образчик. 

    "Пора идти, милая; я думаю, ты так же проголодалась как и я". 

    И вот мы отправились к лифту, дочка  —  покачивая  своей  старой  белой сумочкой, отец — на шаг впереди (nota bene: никогда не идти позади нее, ведь она  не  дама).  Пока  мы  стояли  (теперь  уже рядом), дожидаясь лифта, она закинула голову, безудержно раззевалась и тряхнула кудрями. 

    "В котором часу вас будили в лагере?" 

    "В половине" — она подавила новый зевок — "седьмого", дозевнула до конца с содроганием всего тела. "Седьмого", — повторила она, и горло  у  нее снова стало наполняться. 

    Гостиничный   ресторан   приветствовал  нас  запахом  жареного  жира  и стеклянистой  улыбкой.  Это было обширное и претенциозное помещение с жеманными  фресками  по  стенам,  изображающими  охотников,  зачарованных  в разнообразных положениях среди  множества  неинтересных  животных,  дриад  и деревьев.  Несколько рассыпанных по зале старых дам, два сельских батюшки с огромными наперстными крестами и широкоплечий господин в черном пасхально-пиджаке молча кончали обедать.  Ресторан закрывался в девять, и каменнолицые подавальщицы в зеленой форме отчаянно спешили — на мое счастье — от нас отделаться. 

    "Посмотри, как он похож, как невероятно похож на Батуркина", — вполголоса проговорила Катя, острым загорелым локтем не то что указывая, но  страстно стремясь  указать  на  одинокого  господина в пикейном пиджаке, сидящего в дальнем углу залы. 

    "На кого — на нашего толстого дантиста?" 

    Катя задержала во рту только  что  взятый  глоток  воды  и  поставила обратно на ...

"Я могу понять политиков, запрещающих людям свободно обсуждать и толковать прошлое. Не понимаю только одного: у них-то какие могут быть претензии к Гитлеру или Сталину?"
С.Б.Переслегин

ВЛАДИМИР
Сотрясатель Вселенной I ранга
Цитата

27 Все еще в М..

... стол свой затанцевавший стакан.

    "Да  глупости",  сказала  она,  поперхнувшись  смехом,  "я говорю о том писателе, который на папиросных рекламах". 

    О, слава! О, женщины! 

    Когда принесли и бухнули на стол сладкое — для  барышни  огромный  клин «Наполеона»,  а  для  ее  покровителя — бомбочку сливочного мороженого (значительную часть которого она, не задумываясь, прибавила к своему торту), — я вынул из кармана пузырек, содержавший ПАПИНЫ Пилюли. Оглядываясь ныне на бледную немочь этих фресок, на этот странный, чудовищный миг, могу объяснить свое  тогдашнее  поведение  только  механическим   действием   безвоздушного пространства,  присущего снам, в котором вращается поврежденный ум; но в тот миг все мне  казалось  совершенно  простым  и  неизбежным.  Я  оглядел  зал, убедился,  что последний из обедавших ушел, откупорил пузырек и с величайшим хладнокровием наклонил его над ладонью.  Я  не  раз  прорепетировал  перед зеркалом  этот  жест,  которым  быстро  подносишь  пустую  горсть  ко  рту и отправляешь в него несуществующую пилюлю. Как я и ожидал, она набросилась на пузырек с крупными, обольстительно-яркими  капсюлами,  начиненными  дурманом Спящей Красавицы. 

    "Синенькие!",  —  воскликнула  она,  —  "лилово-синенькие.  Из чего они сделаны?" 

    "Из летнего неба", — ответил я, — "из слив, из  смокв,  из  виноградной крови царей!" 

    "Нет, серьезно... Пожалуйста!" 

    "Ах,  это  просто  Фиалкапсюли.  Витамин  Икс. Делает тебя сильным, как бык-с или штык-с. Хочешь попробовать?" 

    Катя протянула руку, энергично кивая. 

    Я надеялся, что зелье подействует быстро.   Оно подействовало молниеносно. Позади был длинный день, утром она каталась на лодке с Веркой (сестра  которой  заведовала  водяным  спортом, как моя упоительно-доступная нимфетка начала теперь мне рассказывать промеж полураздавленных небораспирающих зевков, которые все увеличивались в объеме) и еще занималась кой-чем.  Кино, смутно мечтавшееся ей, было, конечно, забыто к тому времени, когда мы покинули ресторан. Стоя со мной в лифте, она прислонилась ко мне, полуулыбаясь  ("Сказать  ли,  чем  я  занималась?"), полусмежая темные веки. "Спать хочется, небось?"  —  спросил дряхлеющий белорус,  который  орудовал  лифтом, поднимавшим тихого господина крымского происхождения и его сонную дочку, а также двух увядших женщин, экспертов по розам, которые тоже глядели участливо  на  мою хрупкую, загорелую, пошатывающуюся, розовую, одурманенную душеньку. Мне чуть ли не на руках пришлось внести ее в номер.  Она  села  на край постели, слегка  качаясь,  и  заговорила  каким-то воркотливо-тусклым растянутым тоном. 

    "Если я тебе скажу... если я тебе скажу, ты мне обещаешь (такая сонная! Головка валится, глаза гаснут...), обещаешь не жаловаться на лагерь?" 

    "После, Катя. Теперь ложись. Я тебя оставлю одну, чтобы ты легла. Даю тебе десять минут". 

    "Ах, какая я была гадкая", — продолжала она, тряся волосами, снимая с них медленными пальцами черную бархатную ленточку. — "Дай-ка я тебе скажу". 

    "Завтра, Катя. Ложись, ложись. Ради Бога ложись". 

    Ключ я сунул в карман и спустился по лестнице.

[/quote

"Я могу понять политиков, запрещающих людям свободно обсуждать и толковать прошлое. Не понимаю только одного: у них-то какие могут быть претензии к Гитлеру или Сталину?"
С.Б.Переслегин

Ответить