А вот что пишет не "революционер" Толстой, а самый что ни на есть консерватор Николай Лесков об отношении "высшего общества" к умирающим от голода крестьянам:
"Алымов был очень скуп и из-за скупости будто бы и не женился, а только
все сватался и на жениховском положении ездил из одного помещичьего дома в
другой, заставляя принимавших его хозяев кормить его, с кучером, казачком
Валеткой, тройкою лошадей и легавою собакою, которая называлась "Интендант".
Она была замечательна тем, что везде умела отыскивать съестные припасы и
везде их очень ловко крала. У Алымова, так же как и у нас, в этот год не
уродилось в полях ничего, и надо было купить ржи, чтобы засеять озимые поля
— свои и крестьянские.
Это требовало больших расходов, и притом это была такая надобность,
которой нельзя было отвести: но Алымов, однако, с этим справился: он уехал
из дома в самый сев и возвратился домой "по грудкам", когда земля уже
замерзла и была запорошена мелким снегом. А чтобы не нести покор на своей
душе, что он бросил крестьян на жертву бескормицы, он их утешил:
— Братцы! — сказал он "своим людишкам" по возвращении, — я об вас
хлопотал — хотел найти озимых семян, да не нашел; но вы как-нибудь
перебьетесь. Не правда ли? Я нашел отличные семена яровой ржи и купил целых
десять четвертей. По осени их везти неспособно было из Дмитровки, а теперь
готовьтесь: как санный путь встанет — поезжайте на пяти подводах, берите по
две четверти на лошадь и привозите домой, ссыплем в один мой амбар, а по
весне, что бог даст, — запашем и засеем все земли — мои и ваши, и будет
чудесно... не правда ли?
Мужики отвечали: "Может, и правда!" А сами подумали: "Верно, брешет, —
верно, что-нибудь крутит, шишимора!" — однако поехали и яровую рожь
привезли.
А какая она такая будет и годится ли — то им было неведомо, и потому
они делали все это с неудовольствием.
Прибыли на двор, выпрягли лошадей и оставили рожь на санках — ссыпать
было поздно.
А когда пришли ссыпать на другой день, то увидали нечто необыкновенное:
господин их захотел божье зерно все перепортить.
Алымов начитал в "Трудах Экономического общества" что-то необыкновенное
о "навозной жиже", в которой рекомендовалось мочить семена и потом их
высушить, и от посева таких семян урожай бывает отменный.
Шишймора сейчас же устроил у себя на скотной избе ящик, величиною в два
больших корыта, — навел там жижицы на мешаном конском и ином помете и велел
в нем "зерно макать да просушивать" и тогда только в амбар ссыпать.
Затея эта мужикам очень не понравилась и показалась глупою, а оттого и
руки у них не поднимались, чтобы "добро незнамо в чем мочить"; но делать
было нечего — власть господская выше, и мужики своему "шишиморе"
повиновались, все помочили, обсушили и ссылали, — амбар заперли и ключ ему
принесли и у самых образов на стенку повесили. А шишимора сейчас же опять
велел заложить свою тройку в сани, взял казачка Валетку и собаку
"Интенданта" и поехал свататься на целую зиму. И выезд этот он производил с
повсеместным успехом, которому очень помогала его "продувная штука", "как он
оплел мужиков".
Оплетение же заключалось в том, что яровая рожь, припасенная на семя,
была "припоганена" посредством замачиванья ее в навоэной жиже и что теперь
за эту рожь уже бояться нечего, так как мужики ее, "поганую" от мочки в
навозе, на снедь уже не украдут.
— А что же они зимой будут есть? — спрашивали майора.
— Сделайте вашу милость! — отвечал Алымов, — об них, пожалуйста, не
беспокойтесь! Они свое дело знают. Но я их, впрочем, так не оставляю: я им
сказал: "Братцы! ведь это всего только до весны... вы до весны как-нибудь
перебейтесь!" Они, не беспокойтесь: они перебьются!
И всем это казалось очень забавным: люди с воображением представляли
себе — как там у него мужики придут к амбару, где ссыпана рожь, моканная в
навозной жиже, и понюхают они, чем пахнет, и увидят, что рожь есть, а есть
ее нельзя... Вот и смех! не правда ли? — вот они и пойдут прочь и
"как-нибудь перебьются".
Этого человека не презирали и не порицали, а, напротив, находили его
шишиморский поступок очень забавным и продолжали всюду принимать Алымова и
кормить его. Но мы теперь оставим майора путешествовать из дома в дом, а
сами посмотрим, как обходились и что выдумывали те, кому было предоставлено:
"как-нибудь перебиваться".
Вот после прочтения таких слов как-то уже не удивляет отсутсвие описаний людей-скелетов в тогдашней русской литературе. Этих тварей (а иначе тогдашнее "благородное сословие" и не назовешь после такого) мучения собственного народа нисколько не волновали.
А вот и собственно людоедство:
Перед рождеством христовым прошла молва, что началось людоедство.
Известно, что и в 1892 году в деревнях об этом пробовали говорить; но теперь
писаря и старшины читают газеты и знают, что о таких событиях пишется, а
потому ложь скоро опровергается; но тогда было другое дело. Пришел кто-то
откуда-то и стал сказывать, будто бы с отчаяния и с голоду люди убивают
других людей и варят их в золовых корчагах и съедают. По преимуществу такие
проделки приписывали матерям, которые будто бы, делали это из сострадания.
Глядит-глядит будто бы мать на своих детей, как они мучатся голодом, и
заманит к себе чьего-нибудь чужого ребенка, и зарежет его, и сварит, и
накормит своих детей "убоиной". Указывали даже очень недалекие селения, где
будто наверное совершились все такие происшествия, и описывали подробности
этих случаев. Так, в одном селе, которое было от нас в десяти верстах, одна
баба будто бы долго терзалась, глядя на томление умиравших от голода четырех
детей, да и говорит им с вечера в потемочках (огня в деревнях тогда многие
по бедности "не светили"):
— Спите, детки мои, голубяточки, и если вы спать будете, то я вам
завтра сварю убоинки.
Старшая из детей этой бабы уже понимала нужду своего бедного житья и
говорит:
— Где же ты, мамка, возьмешь нам убоинки? А мать отвечает:
— Это не ваше дело: вы уже только засните, а я побегу либо у
кого-нибудь выпрошу, либо впотьмах у волка вырву.
Девочка и раздумалась о том, как мать будет впотьмах у волка из зубов
мясо вырывать, и говорит: — Страшно, мамушка! А баба отвечает:
— Ничего ие страшно: спите! Вот как вы не спите да голосите, так мне
это гораздо страшнее! А было это как раз в сочельник.
Дети же у бабы были погодочки — все мал мала меньше: старшей девочке
исполнилось только пять лет, а остальные все меньше, и самый младший
мальчишка был у нее у грудей. Этот уж едва жил — так он извелся" тянувши
напрасно иссохшую материну грудь, в которой от голода совсем и молока не
было. Очевидно, что грудной ребенок неминуемо должен был скоро умереть
голодного смертью, и вот на него-то мать и возымела ужасное намерение, о
котором я передам так, как о нем рассказывали в самом народе. Как только
баба обманом угомонила детей и ее старшие ребятишки уснули с голодным
брюхом, она взяла своего грудного мальчика, дрожавшего в ветошках, положила
его к себе на колени и дала ему в ротик грудь, а возле себя положила на стол
хлебный ножик. Изнуренный ребенок, несмотря на свою усталость, взялся за
грудь, но как молока в груди не было, то он только защелкал губенками и
сейчас же опять оторвался и запищал... Тогда мать пощекотала у него пальцем
под шейкой, чтобы он поднял головку, а другою рукою взяла нож и перерезала
ему горло.
Убив дитя, она будто сейчас же положила его в ночвы, а потом разняла на
части, посовала в горшок и поставила в печку, чтобы мясо сварилось, а
"утробку" на загнетке в золе сожгла, и ночвы и стол вымыла, и тогда побудила
старшую девочку и сказала ей:
— Вот тут, в печи, стоит горшок — варится... В нем, гляди, для вас
полно убоины... достаньте его и все мясушко съешьте, ничего не оставляйте.
Слышишь ли?
Девочка говорит:
— Мамушка родная! ты зачем же одна в кусочки пойдешь, когда у нас
убоинка варена! Съешь убоинки! Но мать только побледнела и руками замахала:
— Нет, — говорит, — я не хочу — вы одни ешьте! — и с этим толкнула
дверь ногой и ушла.
А девочка сейчас же высунула емками горшок из печи, перебудила — своих
младших, — сели за стол и начали есть.
И всего своего братца они съели бы без остаточка, но только кому-то из
них к концу стола попалась нераскинувшаяся в кипятке ручка или ножка
ребенка, и они по этой ножке или ручке узнали, что едят "человечину"...
Тут они бросились бежать вон из избы, но только что отворили дверь, как
смотрят — мать их в сенцах висит удавившись, подцепив веревку за решетину в
снятой крыше.
В другом же селе вышло будто дело еще страшнее: там будто бы "внучки
съели свою бабушку".
Обе эти новости принес в деревню и рассказывал всем на удивленье и на
страх сухорукий Ефим, у которого было особенное, очень приятное положение.
Его называли "прощенник", потому что он когда-то, еще при прежних господах,
сделал очень большой грех: украл и один, ни с кем не поделясь, съел целый
артос, и за это он был три года скорчен, но потом госпожа ездила куда-то к
святыне и возила этого Ефима с собой, и он там исцелился. "Бог его простил":
корча от него была отнята, но для памяти о его грехе у него рука усохла, так
что работать ему было невозможно. С тех пор Ефим не жил оседло, а все ходил
по святым местам, "молился и презвищал". Ефим был мастер рассказывать, но в
основе его рассказов часто бывало много вздора, и врал он, ничем не
стесняясь, как будто ему и не было прощения. Точно так же он наврал и о
сваренном ребенке и о старухе, которую съел и внучки. Но наврал он не все от
своего ума, а взял нечто и от других людей, среди которых оба эти рассказа
сложились эпически и в основу их фабулы легли некоторые действительные
происшествия, которые в их натуральной простоте были гораздо более ужасны,
чем весь приведенный вымысел с Ефимовой раскраской.
Николай Лесков "Юдоль".
Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.